А он и радовался и печалился, хотел подарить мне гостиницу в Олбани, чтобы я могла безбедно сына его растить. Но я отказалась, сказала, что Темплтон мой город и я отсюда ни ногой. Дескать, намоталась да намыкалась я уже за свою нелегкую жизнь. Да и что ж переживать — через неделю буду я не рабыней чьей-то, а женой. Всего через неделю. Женой!
На следующий день, собрав все свои вещи в узелок, я отправилась к Эвереллу. Постучалась. Он дубил шкуры на заднем дворе, и от этой вони так разъедало ему глаза, что они аж слезились. Посмотрел он на меня этими слезящимися глазами, и в краску его бросило. Я сказала, что судья Темпл дарит меня ему, что я теперь ему принадлежу. Сказала и улыбнулась.
Через неделю я уже помыкала им как хотела. А через две стала замужней женщиной. Когда на свет вышел мой ребеночек, на пять месяцев рано для Джедедии, так тот первым делом схватил крепыша на руки, стал разглядывать его бледнокожее лицо и рыжие волосенки. Увидел, что одно глазное яблоко ушло внутрь, но, видно, подумал о своем собственном горбе да полюбил за это глазное яблоко мальчишку еще до того, как узнал, кто его отец. Я-то сразу поняла, что Джедедии плевать, что мальчонка не его сын, а если и не плевать, то он и думать-то о таком не смел. Наоборот, стал придумывать ему имя. Всю ночь перебирал имена. То Адам, то Аарон, то Мафусаил, то Иисус — и смеялся. Придумала-то в конце концов я. Повитуха Бледсоу свое дело сделала и ушла, потом явилась Страшная и тоже ушла, гостинцев оставила, наверное, отравленных, а я с ребеночком на руках. Вот я и говорю Джедедии — что там бывает на свете самое большое? Так, чтобы больше целого нашего городка. Ну, президент, говорю. А еще кто? Император. Губернатор.
Муженек смотрит на меня, улыбается. Потом говорит: «Губернат — вот хорошее имя. Назовем его Губернатом». Так и записал его в толстенной приходской книге: «Губернат Эверелл, родился 23 января 1790 года».
Позже, когда Губернат рос, я очень осторожничала. Наплела ему, что мою мать в свое время обрюхатил рыжеволосый хозяин — хоть это и была неправда, и мать моя была африканка, и отец мой чистый африканец, и помнила я их обоих, как стояли на жаре в пыли, она в своей яркой шали, а он жевал что-то и все улыбался мне. Я сказала Губернату, что рыжие волосы, полученные в наследство от деда, потом поменяются. А что умный он такой — так это в меня, а что вид этот благородный — так это сам по себе. Он у меня хороший мальчик, веселый, сильный и храбрый, и никто не дразнит его за темную кожу.
Уж не знаю, проведает ли он что, и если да, то как. Зато точно уверена, что в один прекрасный день, когда ему будет десять, придет он домой и на меня даже не взглянет, не обнимет мать. И на личике его детском прочту я злость и обиду. И с этого вот дня начнет он копить монетки, чтобы купить землю. И мое материнское сердце разобьется, потому что в этот день потеряю я моего сыночка. В этот самый вот день уйдет он от меня. Уйдет навсегда!
Глава 12
КОВБОЙСКОЕ ЛИЦО
На следующей неделе после прощания с чудовищем в Темплтон пришел август. А мы все никак не могли забыть зверя, его лапы-ручки с длинными пальцами, вытянутую изящную шею. Мы словно бы представляли мир его древним мозгом, видели этот мир сквозь толщу глубин, будто бы сами проплывая в них. Видели трепещущий лунный свет, проникающий до самого дна, где по-прежнему медленно таяли вековые льды, мерцающие синевой. Для тех, кто любил Темплтон, смерть чудовища стала настоящей утратой, отзывавшейся в душе ноющей, сродни фантомной, болью, что остается на месте ампутированной конечности.
И неудивительно, что над нашим городком, несмотря на жаркие солнечные дни, повисла какая-то серо-синяя пелена. Словно в каком-то причудливом тумане горожане делали что и обычно — поливали папоротники в горшках на фонарных столбах, продавали туристам мороженое, бейсболки, мячики и биты. И даже в старой городской больнице обреченные на смерть больные, которым Ви облегчала последние минуты, отходили в мир иной какими-то более умиротворенными, почти не сопротивляясь мрачному приливу смерти. В Помрой-Холле — где некогда располагался сиротский приют, а теперь дом престарелых — запах старческого недержания был уже не таким стойким благодаря ворвавшемуся сюда свежему озерному воздуху. Старики в окнах принюхивались к этой свежести, пытаясь уловить запах перемен, которые они чуяли костями.
На той неделе мы ничего не услышали от властей о нашем чудовище. Это был период затяжного интригующего молчания. Газеты, поначалу пестревшие скандальными заголовками на тему происхождения зверя — «Последний в мире динозавр», «Ученый говорит: исчезнувшее звено?», «Марсианская рыбина», — теперь переключились на другие проблемы. На войны в «горячих точках» планеты, на смертельный вирус, косящий человеческие жизни в океанских круизах. Писали о какой-то женщине, воспитанной чужими людьми и наконец нашедшей свою родную мать, с которой она так и не успела встретиться, потому что ту прямо на ее глазах сбила насмерть проезжавшая мимо парковки машина. Одним словом, писали об обычных в мире скорбных событиях. Читая все это, я ловила себя на том, что руки мои невольно тянулись к пока еще плоскому животу, как будто хотели оградить глазенки моего Комочка от этих страшных вещей. А по ночам, когда я ворочалась без сна рядом с моим нависшим туманной дымкой привидением, Комочек представлялся мне крохотным вращающимся ядром, распадающимся на множество еще более крохотных частиц, пока не начинал напоминать половинку разломанного гранатового плода. У меня даже возникла неприязнь к этому фрукту.
Каждый вечер я подбегала к автоответчику в надежде услышать там мягкие круглые нотки Праймусова акцента: пусть бы он просто сказал «Привет!» — и повесил трубку.
И каждый вечер слушала шелест пустой перематываемой пленки под звуки хора лягушек в пруду.
Дважды за ту неделю я увернулась от общения с Иезекилем Фельчером. Один раз в очереди в кафе Музея ремесел, куда я забрела пообедать и где он увлеченно болтал с кем-то из местных: а в другой — когда он, весело насвистывая, цеплял эвакуатором какой-то грузовой фургончик. Судя по игрушке на лобовом стекле, он был фаном «Питсбургских пиратов». А мне все сильнее нравился Питер Лейдер и немного смахивающая на козу вечно дремлющая старушка: большую часть времени я проводила в библиотеке в поисках нужных мне предков. Следующими, на кого я нацелилась, были мать и тетка Клаудии Старквезер. Правда, Руфь и Лия Пек в возрасте первая десяти, вторая восьми лет были отправлены к богатым родственникам в Нью-Йорк, откуда впоследствии вернулась лишь Руфь, но вернулась, когда ее дочери Клаудии — моей прабабке — уже исполнилось восемнадцать и она была девицей на выданье. Руфь к тому времени давным-давно овдовела и жила, целиком посвятив себя трауру. Руфь и Лия Пек были дочерьми Синнамон, второй дочери Губерната Эверелла, так сказать, результатами ее пятого — последнего — брака.
— Спрашиваю просто так, для проверки, — обратилась я к Ви. — Ведь Руфь и Лия Пек не могли быть причастны к рождению моего отца, правда же?
— Как знать, — туманно ответствовала она.
— Не думаю, — возразила я.
На одной возрастной ступени с Руфью и Лией, происходившими по ветви Эвереллов, по линии Темплов находился Генри Франклин Темпл, отец Сары. Но он с виду был человеком спокойным и здравомыслящим, и хоть никогда нельзя ничего утверждать с уверенностью, если речь идет о предках, я была почти убеждена: вряд ли он мог совершить супружескую измену. Впрочем, спустя несколько дней эта моя уверенность пошатнулась: я поверила в его грешок, узнав, что Генри основал в Темплтоне больницу «Финч хоспитал» для своей старинной подруги Изадоры X. Финч, первой женщины-доктора во всем северном штате Нью-Йорк. Правда, в ходе дальнейших поисков я выяснила, что Изадора жила в «бостонском браке» с одной женщиной — она познакомилась с ней в тринадцатилетнем возрасте, будучи ученицей школы для девочек мисс Портер. Женщину, с кем она сожительствовала, все называли не иначе как мужичкой. Мне попалось ее письмо к Изадоре, где она с нежностью называет ту своей женой. Тут все мои подозрения вмиг рассеялись.