Едва пахло гарью, когда они зашли в дом. Сверху барабанит. В окна плещет водой. Топится печь.
Старшенькая усыпила младшенькую, сидит за столом, листает Гейне. Отец в буром дождевике ушел к хозяйке пить чай. А к хозяйке приехал ее сынок вместе со своей женой. Там разговорились.
– Сожалею, но я не умею говорить с человеком, если рядом при этом его жена, это всегда похоже на провокацию. – И отец уходит по огороду.
– Сейчас спать!..
Девочка кошачьи смотрит на отца, лижет палец, загибает страницу, закрытую книгу ловко мечет под кровать. Отец, напоенный ее взглядом, лепечет, «спокойной ночи…»
Папа закрывает глаза, вертится на двуспальном ложе, утыкает лицо в ладони, плачет, и спит, раскорячившись под одеялом. Под ладонями сминается горькая гримаса одинокости и сытой муки. Ему кажется, что свое состояние нужно выражать через качество изделия, и он четырнадцать и семь лет делает себя отцом девочек, он их изображает, выстукивая их изображение на плоскости пустоты в своем потном углу, заполненным недоразумениями, неумением анализировать, скверным обезьянничанием жизни. Бедняге невдомек, что жизнь, еще до его рождения, загнала его в загон, выстроенный лабиринтом, и не ведая этого, он довольствуется шариком жизни, капелькой, он сосет ее, положив под язык; такие капельки брызгами отлетают от жизни, когда она плещется в реке, или кидается с откоса, чтобы плыть по течению.
«Ты, где была, дрянь?» Явно различимое слово колыхнулось в девочке, ойкнув молча, девочка спит, сопя и поерзывает тельцем; скучно тельцу, во сне или в воде оно глядит в себя и понимает себя телом и жажда, и желание, и нервная сила тайных пламеней ворочается в животе, печально сжимается, укрывая темные, тягучие мышцы, скрывая до времени сказочную резкость и плавность. Спящий язычок смазывает сухие губки, и лицо распрямляется в прозрачный лепесток. Четвероногое, двухголовое, четырехрукое женское состояние, составленное из сестренок, спит на девичьей половине.
Задыхается огонь в печи, сник и растаял в последнем.
В одном, общем пространстве передвигаются и спят люди. В одном пространстве с людьми могут, например, жить собаки. Посмотреть на собаку внимательнее, нежели прежде, и заметим, что задние ноги собаки могут быть, спокойно вытянуты по оси тела, и плашмя помещаться на земле нижними частями, а передние лапы легко и достойно будут руками, голова наклонится, как для поиска желанного запаха, и человек готов, такой же, как и все другие, величественно передвигающиеся в пустоте пространства люди.
– Вставайте, лапочки…
Отец стоит в изголовье постели и гладит девичьи головы. Душистые, как герань волосы, ласкаются к пальцам отца. Великое искушение дочерней плоти, вернуться назад в пальцы; отец, не понимая, зовет и искушает, зовет и манит, тянет вялую тоску и набрасывается уже на плечики девочек.
Девочки умертвили дождь души тела его женщины, осквернили его жену, назад, в космос живота попросили вернуться отца и мать; отец, забывший уже о себе и о рождении своем сюда, в лето, в август, в ночь, в утро, почувствовал родимый крик плоти, исторгшей его когда-то. Мужские пальцы мнут, накручивают волосы, оторвать, сжечь, рассеять, забыть, оттеснить назад. Он, никогда не добирающийся к манящим липким таинствам, помнит одно правило: «девочки явились, чтобы потеснить, и он, сделавший глупость, родив, уже обязан уйти, таков закон лишнего и умершего, – родивши, не родись!»
Ритмический мир детства дышит в затылок отцу, и прозрачные спокойные тела детей окружают его парализованное, судорожно двигающееся тело. Мягко и неслышно щекочут пальцы веки детей и череп отца, проникают в живот и растаскивают по частям на волю внутренности, при этом девочки поют и свистят в его уже пустые глазницы.
Сущая и красивая необходимость, трогать вещие волосы красавиц-палачей.
И в первые мгновения дочерям весело и вольно под отцом лежать и здороваться с ним. Солнце прыгает мячиком в поочереди открытых глазенках.
– Дети, вставайте! Утром…
Сонливые, крестообразные тела детей бредут следом на свободу раннего дня. Под листьями поют. Кисейные облака в небе. Девочки бегут за отцом через заднюю калитку к реке, плавать. Вода обнажает продрогшие тела, дети и папа проникают под поверхность реки, там окружает их огромное, немое детство, там бурная вода и твердое, безразличное дно. Воды нега держит их веером, и принуждает страшиться настоящего.
«За это и не люблю воду», шепчет в нос папа.
У, проклятая вода, время твое не постичь, не узнать, не измерить. Ты живешь одной собой, бесполая, ты наслаждаешься гостями, принимаешь всех и зовешь всех. Хочешь, сама родишь, оплодотворенная воздухом… Давно, очень давно хотела и умерла, и родила. С кем тебя сравнить? С собой? А человеком ты пренебрегаешь, и умираешь полупрезрительно.
Папа плавает в воде, и копошатся в воде немые слова. «Меня кружат противоречия. Думаю усиленно о ноге, говорит ли она сама с собой, есть ли у нее мысли? Ощущаю, что нет в ноге мысли. Родивши девочек, я умер, а если бы не родил, умер бы? Умер. Ах, где младшенькая? Надо, чтобы все стали рожать, или, чтобы все перестали рожать… Живут, а детей не рожают… Девочки мои».
В семейке отвергают стыд. Семья стыдится глупости, унижения и стыда, а тело… на тело не смотрят, как на искупление. Крепенькие, твердые, открытые взгляду, тела девочек валяются на берегу. Отец выносит неторопливый, вольный стан свой на берег, бронзовый ветер улегся на чреслах его, тело дышит жестоко и зло, вскипая моментально, тут же распластываясь в покое воздуха, и на земле.
Отец и девочки купаются нагие и веселые. Вот они катаются на берегу веселые, нераздельным комом, вот одетые желтой грязью, валятся в реку, и опять пузатится река, выплевывая наружу тела.
Белый измятый шлафрок.
Белая гальки хребта.
– Дочки, мои дочки, что вы терзаете меня. Одевайтесь, пошли домой.
Лицо папы насупилось и застряло в одной гримасе брезгливости. Кем же брезгует папа? На штанине папы сидит ужик с ужихою, папа приблизил руку, ужиха заерзала телом и языком, и настроилась отражать разбой, объект вражды; ужиха – это лишь спинной мозг, а папа – это, ух! сколько всего. Папа самолюбив и много-много тщеславен, стряхивает ужей на травы, перепрыгивает на другое местечко и, торопясь, и бодрясь, лезет в штанины. У отца волосы поотросли за ночь. Много лет назад волосы были по плечи, и когда он купался, он перевязывал их ленточкой на лбу.
Отец идет с глянцевым светом на верхней губе, за ним следом, путаясь в травах, одна в оранжевом комбинезоне, вторая в зеленом балахончике. Папа курит, сейчас он полыхнет огоньком и закурит коричневую сигаретку.
– Малышка, не отставай, пожалуйста.
– Сама ты – малышка. Я лучше тебя вижу след отца.
– Что ты ела в сегодняшнем сне? Я помню, ночью пахло земляникой, черникой и курицей с помидорами, такую мама ела однажды на сцене в «Обидчике…».
– Нет, я прошлой ночью наелась… В последнем сне я была муравьем, с шестью ногами, усами, как у отца, и у меня был малюсенький муравейчик, я кормила его из зеленой бутылочки голубой пахучей жидкостью, он чавкал и не плакал никогда. Хочешь тайну? Отец становится добрым, если его обнять сзади за шею и поцеловать в ухо, он тогда все сделает и даст, что захочешь.
Четырнадцатилетняя не отвечает. Она не уверена, но, кажется, помнит, как в старые времена, когда она была одна, она подсмотрела, как мама танцевала перед папой на каком-то блюде, голая, потом упала на колени, ползла к папе и говорила, плача, он качал головой, заставил ее еще танцевать, и затем поцеловал и, словно, сказал, «хорошо». И качнул монотонно головой. Да, папа тогда простил измену.
Справа от двери висят лосиные рога, на одном роге красный берет, на другом маленький рюкзачок, в нем бутафория. Папа и дети иной раз переодеваются и уходят бродить странствующими нищими, как бы цыганами.
Папа изображает слепого, на левую руку повязывает желтую повязку, на глазах очки с коричневыми стеклами, в руку берет палку ростом с себя, и две дочери сопровождают отца. С неделю они ходят по Нечерноземной зоне России и пугают ее жителей плачевным, покаянным видом; они танцуют и поют, забредая в очередную деревню. Еще у папы хранится в рюкзачке карта и компас и на каждого по одеялу и разные мелочи. Они выбирают путь так, чтобы засветло пройти от деревни к деревне, ночуют в домах стариков и молодых. Их жалеют, но выжидательно, мол, что скажут, что покажут, что споют, если так вышло… Они ходят, а папа хочет понять Землю и физических людей на ней, ласковой и жестокой.
В деревне Глядково троица стала свидетелем похорон и затем величественной перемены веры.
Светом вдоль дороги слепило солнце, машины проезжая, мешали похоронной процессии, рядом с папой соседка покойника, радостная, рассказывает о возвращении мужа, что, «стал на колени и плакал, я заплакала, и я уснула, а прежде простила, а он вышел во двор, упал на землю, я из окна глядела, и уснул. После я просыпаюсь от крика: Семен, Семен! И плач, и стук, и стоны, Семен! Я побежала, вижу, Марта кричит, волнуется, потом садится на ступеньки и стонет. Утро красивенькое, пухленькое и стон, Семен. Тут мой проснулся».