— Живой! — истошно вскричала она.
Послышался топот ног, мы встали, на поле появился военный патруль с винтовками — усатый сержант и молодой рядовой. Вообще в патрулях всегда трое: офицер и двое бойцов. Почему не было офицера, не знаю.
— Что случилось?
Мы поняли, о чем спрашивает сержант, только по шевелению его губ. Оглохли после взрыва.
Патрульные осмотрели Леонида, не нашли никаких ранений, и усатый знающе произнес:
— Оглушило. — Мы уже начали смутно слышать.
— Надо срочно в госпиталь, — заверещала наша медсестра-переводчица Зинка и оглянулась.
Эрвин тоже вылез из своего окопа.
— Это он, он гранату кинул! — закричала она, тыча вихляющейся рукой в сторону Эрвина.
Патрульные мгновенно поняли, что тот — не наш, а немецкий.
— Ах ты!.. — яростно сорвал с плеча винтовку усатый. — Мало вам — родненьких моих убили и теперь снова наших сыночков гробите!
Эрвин не пытался ни убежать, ни снова скрыться в окопе. Стоял неподвижно и, сжав кулаки, глядел на него.
— Не надо, дядечка! — подпрыгнула Зинка, сбоку хватаясь за винтовку.
— Она все перепутала, — словно по сигналу, наперебой загомонили мы разом. — Гранату разряжали, и вдруг рвануло!.. А он хотел к нам подбежать, предупредить!
Странно, умению врать никого не учили, но умели все.
— Да ну вас к черту! — поостыл усатый. Повесил на плечо, как на вешалку, винтовку.
— Его в госпиталь надо, — вновь спохватилась Зинка и опять бросилась к Леониду.
Эрвин постоял еще немного и медленно пошел прочь. Потом побежал, побежал и пропал.
ШАРИК
Леонид попал не в советский, а в городской госпиталь. В воинской части была только амбулатория, а до военного госпиталя надо было ехать километров тридцать.
Легенда — “сами разряжали гранату” — осталась в силе. Показания патрульных и наши совпадали, хотя что тут достоверного? Показания патрульных были с наших слов.
Для начала нас, кроме Леонида и Зинки, выпороли дома. Меня выдрал офицерским ремнем отчим, и я сквозь слезы злобно кричал:
— Ты не имеешь права! Ты не мой отец!
Мама была на его стороне. Она так испугалась за меня, что искренне считала: хорошая порка пойдет мне на пользу.
Я пообещал сам себе: “Вырасту — и убью старлея”. После этого быстро полегчало. В любую отместку всегда надо выбирать самые крайние меры, тогда их, поскольку невозможно выполнить, легко отменить. Но обязательно сказать гневно вслух: “Ну, ты меня еще попомнишь!”, или того проще: “Мы еще встретимся!”
Почему мы спасли Эрвина, честно скажу, не знаю. Сблизились мы, что ли, в наших стычках? А может, невольно выполняли тогдашний советский лозунг: “Мы пришли сюда освобождать, а не убивать”.
Наказав меня, хитрец старлей пытался теперь подольститься ко мне. И нашел верный способ: на следующий день привез собаку, небольшого белого пушистого Троя, по-русски Верного. Если не ошибаюсь, малого померанского шпица, со стоячими треугольными ушами. Померания — это область, одна из немецких земель. Помню, у нас в России шутили, когда по радио передавали о массированной бомбежке Померании: “Подходящее название!” Было тогда Трою года два, и жил он раньше в семье какого-то строгого немецкого военного. С тех пор, я так понимаю, он и стал признавать только военных, какую бы форму они ни носили. Ну, мама и я были у него лишь на положенном нам, так и быть, втором месте, как семья старлея.
Мы ему сразу дали более подходящее имя — Шарик.
Такой, знаете, военизированный пес. Очевидно, это прежний хозяин научил его даже маршировать. Видели бы вы, как он вышагивает под команду: “Айн, цвай, драй!” Грудь колесом, хвост тоже колесом, а лапы взлетают, изображая прусский военный шаг. Штатских он не переносил. И поэтому в первый же день стал яростно лаять на всех заходивших к нам немцев.
Как-то вечером к нам пришел немец-врач — мама болела. Пса от него отогнали, и Шарик из мести аккуратно обгрыз полы его длинного пальто на вешалке, так что они у него раздвоились.
Я очень полюбил Шарика, хотя порою он даже прятался от меня. Ведь многие из нас считают, что играют с домашними животными, а те считают, что их мучают. Оттого-то он, наверно, и скрывался. Однажды я обыскался Шарика. Нигде найти не мог, ни в доме, ни во дворе. Но тут зашел к нам немец-электрик, и этого безобразия нигде не видимый военизированный пес снести не мог. Он так залился лаем, что отдыхавшая мама подпрыгнула на диване, под которым он прятался.
Когда через год мы возвращались домой, на родину, то лишь на нашей границе узнали, что нельзя ввозить животных. Старлей хотел провезти его тайком, но Шарика выдал хвост, вдруг вылезший из-под куртки при пограничной проверке. Из двух зол мы выбрали меньшее, не оставили собаку на произвол, а отдали в добрые руки — подарили начальнику нашего вокзала. По-моему, Шарик вежливо признал его, потому что начальник носил железнодорожную форму. Как я неутешно рыдал, неотрывно глядя из окна вагона на уменьшающееся белое пятно у ног нового хозяина. Тот, понятно, держал его на всякий случай на поводке. И до сих пор глаза невольно становятся мокрыми от воспоминаний. Шарик был первой моей собакой.
...В Германии я с первого же дня старался с ним не расставаться и даже привел к Леониду в госпиталь. И меня пропустили с собакой не только потому, что я был русским. У немцев было особенное, умилительное отношение к домашним животным.
В ГОСПИТАЛЕ
Первым, кого я увидел в госпитале, был Эрвин. Он стоял, опершись на подоконник, в пустом коридоре, в полуобороте ко мне, так что было видно обмазанное йодом ухо. Весь коридор, во всю длину, был расчерчен отражениями оконных рам. Тут дверь палаты открылась, выскочил какой-то мужчина и, что-то быстро говоря, стал тянуть Эрвина в палату напротив. Я скорее догадался, чем узнал в этом лысом господине его отца.
Эрвин вырвался и побежал к выходу, прямо на меня. И хотя он чуть не сбил Шарика с ног, тот лишь отскочил и даже не залаял на незнакомца, как сделала бы, наверно, любая собака. А военизированный пес промолчал. Я где-то читал, что собаки безошибочно чувствуют, кто смел и кто труслив. А Шарик, разделявший весь мир на военных и штатских, выходит, словно признал Эрвина за военного. Зато его отца, который побежал следом, облаял не задумываясь.
Я оглянулся на них, и мы вошли в ту же палату, из которой и выскочил отец Эрвина. Здесь лежал Леонид, я уже бывал у него. Его могли бы выписать, все вроде обошлось, но родители настояли: пусть побудет еще немного под наблюдением врачей. Как шутил его отец, военный комендант: “На порку не опоздает”.
По-моему, Леонид больше обрадовался встрече с Шариком, чем со мной. Он его еще не видел. Умный Шарик и на него тоже не стал лаять, сразу признав в нем командира. Если бы он мог, он бы отдал ему лапой честь. Такой уж у него был вид.
Леонид поведал мне, что сейчас приходил отец Эрвина с большой просьбой, “гроссе битте”. Хотя Леонид и не все понял, но главное угадал. Эрвин, мол, рассказал отцу обо всем, и тот теперь слезно умолял, то прикладывая палец к губам, то складывая пальцы решеткой, не выдавать сына. Он, мол, сейчас войдет и извинится.
— Да не нужно мне этого, — отказывался Леонид. — Никому не говорил и не скажу!
Но проситель заторопился в коридор, и вместо Эрвина, слава Богу, пришел я.
Я, так сказать, доложил нашему командиру о том, что видел в коридоре, и уверенно добавил:
— Дурачье эти взрослые, ни за что он извиняться не будет. Слышь, а зачем ты в него стрелял?
— Я не в него, — нахмурился Леонид и выспренно произнес: — Я хотел, чтобы моя пуля просвистела у него над плечом.
— Ага, — в тон ему поддакнул я, — чтобы он наложил в штаны.
— Этот не наложит, — сказал Леонид.
Так я и не узнал, прицельно ли стрелял Леонид или хотел пофорсить. Сомнения остались.
В тот же день Эрвина привезли сюда, в госпиталь, и он здесь скончался. Все говорили, мальчик подорвался на мине. Но я уверен, у него была и вторая граната. Во всяком случае, в комендатуре говорили не о мине. О гранате:
— Еще один дурень гранату разряжал.
Они его не знали. А нам было ясно: Эрвин сам покончил с собой, но не сдался. Это был последний бой с самим собой. Вот когда он, наверное, понял, что война закончилась окончательно. Он понял, что Россия бесповоротно одержала победу, а он просто задержался во времени. И вынести это не мог. А позже...