В какую сторону идти, мне было всё равно. Я поднялся на мост, запахнул курточку, и пошёл, куда дул ветер. Смотреть по сторонам не было никакого желания. Брёл и брёл, машинально считая шаги: сбивался, потом снова считал, и снова сбивался. И опять начинал всё сначала. Переходил площади, спускался под землю, выбирался на Божий свет и снова спускался в переходы.
Сколько бы я ещё шёл – не знаю, если бы не упёрся в огромную высокую стену. Стена огораживала привокзальный перрон. Сквозь ворота проглядывали зелёные вагоны и уходящие в бесконечность стальные параллели.
Случайно я вышел к Павелецкому вокзалу. Но такая встреча мне ничего не обещала. Я опустился на каменную ступеньку лестницы.
Как на меня не обратила никакого внимания милиция? Не знаю. Я был одет так же, как миллионы моих ровесников и, наверное, не вызывал никакого подозрения, а может, просто не попался им на глаза.
Поезда приходили и уходили, а я оставался. Вон там мой родной город! Рельсы, рельсы, шпалы, шпалы – и ты почти дома.
Мне ничего не оставалось делать, как шагнуть в неизвестность обочь этих параллельных линий, которые пересекаются в бесконечности, в чём я и убедился, дойдя до первого ночлега.
От пыли и грохота пролетавших поездов меня закрывал зелёный заслон из кустов рябины, жимолости, шиповника и высоких раскидистых тополей.
Я остановился только тогда, когда стало смеркаться. Ночь наступила быстро. Вроде только что грело солнце, и вот уже под ногами пластались холодные длинные тени. Присел возле неизвестно как попавшего сюда тележного остова без колёс, но с поднятыми, как спаренный пулемёт оглоблями. Концы оглоблей держались на поваленном тополе и выглядели вполне устрашающе. Ноги в кирзовых сапогах невыносимо болели. Я снял сапоги, развесил сушиться протёртые на пятках носки и горько заплакал. Что делать? Пешеход за сутки может пройти не более 30 километров, это я знал из школьной программы. От Москвы до Тамбова не менее 400 километров. Если идти быстрым шагом, и то потребуется пятнадцать суток. А в школе начинаются занятия через полторы недели. Да и как продержишься без продуктов, пока идёшь? Оставь надежду! Придётся умирать на дороге, как последнему бродяжке.
Я привалился к дощатому заднику телеги и незаметно уснул.
Проснулся от нестерпимого озноба и щемящего голода. Последняя сигарета так отволгла, что я, истратив почти весь коробок спичек, кое-как сумел её раскурить.
Дым только опалил горло, ещё более возбуждая чувство голода и безнадёжности.
Я обулся, подтянул ремень и пошёл теперь не по посадкам, а вдоль полотна железной дороги.
Вчера сквозь заросли кустов я видел на полустанке одинокий домик. Может, и сегодня я такой же домик встречу? Там добрые сельские люди. Попрошу поесть. Сельские – они все человеки…
От этих мыслей я немного стал приходить в себя. Может, удастся попросить взаймы. Деньги вышлю, как приеду. Дядя Миша не откажет…
Пока я так размышлял, солнце прогрело воздух, и он струился и вскипал над шпалами и насыпью, пропитанный креозотом и машинным маслом.
Иду, иду, иду. А город меня всё никак не отпускает.
Сквозь тополиные кроны просвечивали белые высотные дома. Москва это была или нет, я не знал. Выйти в город и попросить хлеба для меня было невыносимо. У нас по Бондарям после войны ходили убогие, жалкие люди, и скорбно просили хлеба или картошки. Все они были погорельцы и сироты. «А ты, сучий сын, кто? – думал я о себе. – Тварь подзаборная! Пропил всё: и радость родителям, что их сын – достойный человек, и обновки к школе пропил, и похвальбу товарищам тоже пропил. Всё спустил, негодяй! А теперь жрать хочешь! Иди и не скули!» Я в полнейшем отчаянии, не зная, что делать, ударил себя по лицу, да так удачно, что по губам потекло солоноватое и тёплое. Вытер лопухом нос, на листе была кровь – так тебе и надо, сволочь!
Между тем снова стало вечереть. Вдалеке показался типичный домик стрелочника – низкое кирпичное строение, за которым прятались хозяйственные постройки.
Я, на всякий случай, тихонько подошёл к усадьбе со стороны посадок. Мало ли на кого нарвёшься!
Возле дома пасся на привязи телёнок, возле которого пылили куры, разгребая натрушенное сено. За домом были огороды с картошкой и белыми кочанами капусты, и колодец с высоким, из жердей, журавлём. Пустая бадья, качаясь, издавала скучные скрипучие звуки, словно жаловалась на кого-то.
Капуста! Вот моё спасение! Хрусткая, сахарная, она – вот она, рядом, стоит только переждать немного и в сумерках подобраться к огороду…
При виде колодезной бадьи я вспомнил, что более суток не пил. Теперь пить захотелось нестерпимо, до спазмы в гортани.
Пойду, небось, попью!
Колодец был глубоким, и я долго перебирал руками отполированную жердь, пока бадья не упёрлась в воду. Наверх она взлетела сама собой, и я еле успел её поймать. Слаще этой воды мне пить не приходилось. Она по железному ободу до ломоты в зубах вливалась в меня холодным пронзительным рукавом, освобождая организм от жажды.
Только я отпустил ведро, как чья-то жёсткая рука придавила моё плечо.
– Ты чей? – крепкий мужик лет пятидесяти, в пропылённой железнодорожной форменке задал мне неразрешимый вопрос.
Чей я? Здесь, в бесконечном далеке от Бондарей, честная фамилия моих родителей ничего не скажет. Вот если бы он спросил: кто я? Я бы ответил, что теперь я никто. Действительно, кто такой? Если бы спросили вчера, я с гордостью ответил бы, что я – человек! И добавил бы из Горького: «А человек – это звучит гордо!»
Теперь я молча посмотрел мужику в глаза:
– Дядя, я только попить…
Наверное, мой вид был настолько жалок, что мужик опустил руку:
– Давно ходишь?
– Ага, два дня уже… – и я неожиданно расплакался совсем по-детски. Мне так захотелось, чтобы меня кто-нибудь пожалел, что я, усталый, опустился рядом на траву, прямо к испачканным тавотом яловым солдатским сапогам незнакомца, и продолжал, размазывая слёзы, жаловаться человеку о своём приключении, упустив, однако, что деньги были не потеряны, а бездарно пропиты с весёлым общительным народом.
– Дурак ты, парень, ремня бы тебе хорошего. Пойдём, накормлю!
Мужик почему-то проникся ко мне соучастием и пообещал помочь.
Пара кусков хлеба и картошка с огурцами оживили мой скудный организм. Робко попросил закурить, когда мужик, поглядывая на меня, стал крутить «козью ножку».
– Кури, если хочешь! – мужик отсыпал мне на ладонь махорки и протянул свёрнутый в трубку газетный лист, внимательно ко мне присматриваясь.
Курево тем и хорошо, что, правда, на короткое время, но успокаивает.
Сделав несколько затяжек, я постепенно стал приходить в себя. Мужик, густо пуская дым в потолок, что-то придумывал:
– Ладно, – проговорил он, – нарушу из-за тебя, сопляка, инструкцию. Господь простит, а начальство не узнает. Ты иди пока, поспи в сарае на сене, я тебя ночью разбужу. Ночью товарняк мимо нас пойдёт на Астрахань. Здесь он будет стоять минут двадцать. Я попрошу машиниста тебя забрать, и завтра утром будешь на своей Платоновке. Был я там… Глухое место. Всем поездам остановка. Спрыгнешь с подножки – и ты дома!
Я, обрадованный его участием, нырнул в свежее сено. Есть же люди на свете! Товарняки! Как я раньше не подумал, что можно на товарняке всю Россию объехать, а я, дурак, двое суток пешком шлёпал. Ноги натёр…
Я снял сапоги, положил их рядом, взбил под голову сено и опрокинулся в сон, как в воду. Закачало меня и понесло по течению в дали дальние…
Мой сон прервал резкий звук громыхнувшей жести, ослепительный свет фар и весёлый мужицкий окрик:
– Вставай! Поедем за соломой! Быки голодные стоят!
Куда поедем? За какой соломой? Какие быки?
Но чувствительный пинок в бок раскрошил все мои мысли. Я пружинисто вскочил на ноги, пятясь на всякий случай к стене: «Что? Зачем? Куда?»
По синему проблеску над ярким светом фар, до меня дошло, что это – милиция. Слава Богу, что не бандиты! Милиция меня бережёт, как уверенно афишировал Маяковский. Она мне поможет добраться до Бондарей.
Я, как мог спокойнее, вышел из сарая на свет.
Рядом стояли какие-то люди, наверное, среди них был и мой станционный смотритель, но мне, из-за резкого света, лиц не было видно.
– Руки! – крикнул тот – узнал я по голосу, – который звал меня за соломой кормить каких-то быков.
Я машинально поднял руки вверх.
Резкие хлопки по карманам и по всему телу: и вот я уже в железном чреве с маленькой тусклой лампочкой на потолке, забранной в крупную сетку. В машине застоялая вонь выхлопных газов, машинного масла, крепкой махорки и нечистого тела. Наверное, хорошо в эту ночь потрудилась подмосковная милиция, потому что мне через стальную обшивку слышался весёлый балагурный говорок милиционера с кем-то:
– Михеич, ты говоришь, этот мудачок приблудный, цыган? А мы щас его в дежурке и проверим! Он у нас на пузе плясать будет. Страсть люблю, как цыгане пляшут! Я, Михеич, после дежурства загляну. Самогонка твоя – жуть! Под дых бьёт! Да, должок за тобой, Михеич! Контейнер, который ты нам определил, не импортные шмотки вёз, а ветошь с Моршанской суконной фабрики. Мои ребята чуть не завалились. Нырнули под пломбу, а там тряпки одни! Смотри, Михеич, больше не прокалывайся! Подельник ты наш, дорогой!