обеда и мог исследовать окрестности с Эберхардом. Мы взбирались на низкие бурые горы, будто обрезанные под одну высоту; мы карабкались на них снова и снова, пока не выучили их наизусть. Более интересные элементы топографии оставались под завесой таинственности, ведь дальше я уходил лишь в темное время года, когда сопровождал Тапио и мог положиться на его глубокое понимание полярного края и его обитателей. Британцы, видимо, сочли, что здорово бы уже освоить местность в радиусе мили от лагеря, и противопоставили себя дикой природе.
Хэр одолжил мне винтовку, чтобы защищаться от медведей, но я их видел редко и только издалека. Эберхард чуял медведей на большом расстоянии – из самого нутра у него вырывался низкий рык, шерсть на холке пугающе вставала дыбом. В такие минуты он напоминал своих родственников-волков, но выглядел не столь убедительно.
Однажды летом, года через два после начала размеренной жизни, я проснулся от того, что Эберхард рычал на стену. Спровоцировали рык прерывистые глухие удары и лязг. С огромной осторожностью я вышел из своей квартирки и приоткрыл дверь Микельсенхата. У навеса столовой стоял медведь и рылся в плошках.
Потом мои нервы напряглись от яростного лая: Эберхард выбрался за дверь и застыл между мной и навесом столовой: шерсть на загривке дыбом, губы вывернуты, хвост поднят к небу. Медведь повернулся к нам. Бам! Он уронил большую плошку, которую исследовал, и сделал три неуверенных шага в нашу сторону. Медведь жадно вдыхал воздух, оценивая ситуацию. В этот момент он был лишь грозной белой фигурой в полумраке. Эберхард, очевидно, почувствовал, что чаша весов склоняется не в нашу пользу – у собак странная, непостижимая способность оценивать ситуацию – и изменил стратегию. Громкость и интенсивность лая усилились, но он поджал хвост и пятился, пока не оказался между мной и порогом Микельсенхата, то есть в относительно безопасной позиции для разворачивания враждебных действий.
Отступление пса явно подействовало на медведя, потому что он прыгнул вперед. Он не бежал – в этом не было нужды, – но его размеры и подвижность позволяли покрывать расстояние за почти невероятно короткое время. Двигался медведь, как вода, как неумолимое цунами. Когда он приблизился, я четко увидел его глаза: будто черная галька, они напоминали глаза ворона и сияли, но только на фоне огромной белой головы. Чья-то рука стиснула мне плечо и швырнула назад с такой силой, что я приземлился на Эберхарда, лай которого превратился в негодующий скулеж.
Хэр захлопнул тяжелую дверь так, что бревенчатая постройка содрогнулась. Затем он подтащил к порогу несколько досок значительной ширины и вставил в металлические скобы. Когда Хэр взглянул на нас с Эберхардом, в полумраке его лицо было белее мела.
– Ждите здесь! – велел он и исчез с ружьем в руке. Мгновение спустя скрипнула задняя дверь. Бесконечно долгое время звуки обнюхивания мокрым носом слышались за бревенчатыми стенами, которые еще никогда не казались такими хлипкими. Потом неподвижный воздух сотрясло невообразимо громкое «бам!», настолько близкое, что грянуло будто у меня внутри. Последовавшие за ним тишина и глухота не отличались друг от друга. Я думал, у меня сердце остановится. Едва я успел ощутить шок, грянул второй выстрел, а через несколько секунд третий. Я чувствовал, как бьется и дергается медведь за стенами Микельсенхата. Сила его предсмертных конвульсий передавалась через земляной пол, дважды бревенчатые стены скребла когтистая лапа. Потом воцарилась тишина.
– Все в порядке! – крикнул Хэр и тотчас принялся отдавать распоряжения о том, что территорию нужно вычистить, дабы не привлекать других медведей; и о том, как быть с медвежьей тушей. В Микельсенхат Хэр вернулся через заднюю дверь. Он зажег лампу и глянул на нас с Эберхардом, до сих пор вместе валявшихся на полу.
– Выпей моего бренди, Ормсон, а когда придешь в себя, помоги Джибблиту под навесом столовой. Уборки там непочатый край. – На этом Хэр вернулся к себе в спальню и, вопреки регулярным увещеваниям, три дня отказывался есть и разговаривать.
31
Мое долгое пребывание в Кэмп-Мортоне завершилось двумя несчастьями, одно имело отношение к Хэру, другое – к Тапио. Зимой, после отъезда британцев, место моей службы не менялось, зато работа становилась куда сложнее. Возвращался Тапио, неизменно с Сигурдом и Калле, и его ожидания оказывались неизменно большими. Впоследствии меня убеждали, что все финны такие – очень требовательные и в первую очередь к себе, но знакомых этой национальности у меня мало, поэтому сам сказать не могу. Я все же поставил себе цель завоевать уважение Тапио как зверолова и путешественника по Арктике. Вернувшись после моего первого лета в компании британцев, он удивился, застав Эберхарда в живых. Они с псом поприветствовали друг друга с внешним безразличием, хотя мне показалось, что взаимное уважение там тоже присутствовало.
– Вижу, старого ублюдка еще не сожрали, – сказал Тапио, опуская рюкзак на пол.
– Ты обо мне или об Эберхарде? – уточнил я.
– Очень смешно. Ему повезло избежать участи своего попутчика.
– Так получается, оленя с нами больше нет?
Тапио похлопал себя по животу.
– Жилистая тварь, упрямая даже после смерти. Пришлось повесить тушу на четыре недели, прежде чем мясо отмякло так, что его стало можно жевать.
Эберхард посмотрел на нас, не поднимая головы, потом закрыл глаза.
– Не бойся, старый кабан! – успокоил его Тапио. – У тебя вообще одни хрящи – с таким связываться себе дороже. Не хочу растерять оставшиеся зубы.
В итоге их отношения свелись к мирному сосуществованию. А вот к Калле Эберхард испытывал стойкую антипатию – как мне кажется, его отталкивала сама громкость его голоса – и он сторонился его. Калле регулярно пытался завоевать расположение Эберхарда – он твердил, что любит собак – протягивал руку, чтобы потрепать пса, или швырял ему куски полупрожеванного мяса. В такие моменты меня охватывала странная, противная ревность – вдруг пес предпочтет меня другому? – только беспокоился я зря. Эберхард не доверял даже объедкам из рук Калле. Он помнил, откуда они, и бывало даже через несколько дней оставлял неугодные дары гнить на полу.
Из троих звероловов Эберхард уделял больше всего внимания Сигурду. Сигурду, который заявил, что ненавидит собак, который не одобрял их запах, привычку вылизываться, общую никчемность. Но чем злее он смотрел и шипел на Эберхарда, тем меньше это действовало на пса. Со временем я понял, что черствый, как сухарь, Сигурд не лишен слабостей. Я слышал, как он, когда думал, что никто не видит, нашептывал псу ласковые слова. Тапио не разрешал брать домашних животных на путик – говорил, смешаются запахи, смешаются следы, и все