Смертная казнь, подумал Кабуо. Он исповедовал буддизм и верил в законы кармы, поэтому ждал расплаты за убийства на войне — все возвращается к человеку, ничто не бывает случайным. В нем начал расти страх смерти. Подумав о Хацуэ, о детях, он решил, что его могут оторвать от них — он их так сильно любит, — чтобы тем самым заплатить долг убитым, оставшимся на итальянской земле.
— Садитесь на койку, — предложил он Нельсу, стараясь успокоиться. — А доску положим на тумбочку.
— Вот и отлично! — обрадовался Нельс. — Просто замечательно!
Старик неловко расставлял фигурки по полю. Руки у него были в пигментных пятнах, а кожу, казавшуюся прозрачной, изрезали вздувшиеся вены.
— Черными или белыми? — спросил Нельс.
— Преимущество и у тех, и у других, — ответил Кабуо. — Выбирайте вы, мистер Гудмундсон.
— Обычно хотят сделать ход первыми, — заметил Нельс. — Интересно, почему?
— Наверно, считают, что первыми лучше, — предположил Кабуо. — Верят в преимущество тактики нападения.
— А вы? Не верите?
Кабуо зажал в кулаках по пешке и завел руки за спину.
— Так будет вернее всего, — сказал он. — Остается лишь угадать.
И выбросил кулаки перед Нельсом.
— В левой, — сказал старик. — В таком деле неважно, правая или левая.
— Вам все равно? — спросил Кабуо. — Так какими же? Белыми? Или черными?
— Показывайте, — ответил Нельс и сунул сигару между зубов, задвинув высоко с правой стороны. Зубной протез, догадался Кабуо.
Первому выпало ходить Нельсу. Оказалось, старик не был приверженцем рокировки. Не интересовала его и игра до победного конца. Его стратегией было сдавать фигуры ради позиции, жертвовать пешками в самом начале ради неуязвимой позиции на доске. Он выиграл, хотя Кабуо и видел все его ходы, старик не юлил. Игра совсем неожиданно, как-то вдруг закончилась.
…Кабуо положил зеркальце на поднос и съел половину лаймового желе. Сгрыз морковины, доел сэндвич, вылил из кружки молоко и дважды наполнил ее водой. Помыл руки, снял ботинки и лег на койку. Полежав, снова встал и повернул лампочку в патроне. Потом, уже в темноте, лег, закрыл глаза и предался воспоминаниям.
Он смотрел сны наяву — дневные сны, пробуждающие, часто являвшиеся ему в тюремной камере. Он выходил за пределы стен и бродил по лесным тропинкам Сан-Пьедро, вдоль кромок полей, подернувшихся коркой осенней изморози; в памяти своей он натыкался вдруг на тропку, внезапно приводившую к буйно разросшимся кустам ежевики или зарослям ракитника. Он помнил боковые тропинки и заброшенные фермерские дороги, красными ручейками сбегавшие в долины зеленовато-белесого папоротника и низины с ядовитой скунсовой капустой. Иной раз эти тропки терялись среди отвесных скал, нависавших над морем, в другое время петляли, выводя к пляжу, где лежали могучие кедры, ольховая поросль и завитые клены, выдернутые зимними приливами, с кончиками засохших ветвей, погребенные под песком и гравием. Волны приносили на берег водоросли — густые, тягучие мотки цеплялись за поваленные деревья. Потом память Кабуо устремлялась к морским просторам, и он снова оказывался на своей шхуне, с вытравленной сетью и посреди косяка лосося; он стоял на носовой палубе «Островитянина», бриз дул ему в лицо, вода вспыхивала фосфоресцирующими огоньками, а пенистые гребни в лунном свете отливали серебром. Лежа на тюремной койке, он снова чувствовал море, шхуна качалась, вздымаясь на волнах. Закрыв глаза, Кабуо чувствовал вкус холодной соли и запах лосося в трюме, слышал звук работающей лебедки и глубокий рокот двигателя. Морские птицы тучами снимались с воды в едва забрезжившем мутном рассвете, прокладывая путь вместе с «Островитянином», возвращавшимся в это прохладное утро с уловом в полтысячи голов чавычи, с ветром, завывающим в оснастке. На консервном заводе Кабуо каждую рыбину брал в руки и только потом бросал; искрящиеся чешуей рыбины, гибкие и лоснящиеся, длиной с руку, весом в четверть его самого, хитро глядели стеклянными бусинами глаз. Он все еще чувствовал их вес на руках, а над головой зигзагами носились чайки. Когда Кабуо отчаливал, направляясь к докам, чайки следовали за ним, летя высоко, рассекая грудью ветер. Очищая шваброй палубу, он оказывался в самой гуще стаи. Он слышал крики чаек и видел, как они чертили низкие круги, кидаясь на рыбные остатки, а Марлин Тенешёльд на пару с Уильямом Ювагом палили в них; чайки отлетали и садились на воду. Эхо залпов отражалось от холмов острова; Кабуо с грустью подумал о том, что пропустил в этом году: золотистую окраску берез и ольхи, красные оттенки кленов, медно-рыжий октябрь, давку сидра, вырезанные тыквы со свечами и корзины молодых кабачков. Пропустил запах преющей листвы, неподвижное серое утро, когда с трудом выбирался на крыльцо после ночного лова, сильную, густую поросль на кедрах, шорох листьев под ногами и сами листья, сбитые в кашицу дождем. Пропустил осеннюю морось, воду, затекающую за шиворот, брызги моря в волосах — все то, о чем и не думал никогда грустить.
В августе он повез семью на остров Лангидрон. Отвязал шхуну, и они отправились к пляжу Сахарный песок. На пляже дочери стояли в полосе прибоя, тыкали прутиками в медуз и собирали плоские диски морских ежей. Потом вся семья с Кабуо, несшим младенца на руках, углубилась в лощину. Они шли вдоль ручья и вышли к водопаду — потоку воды, низвергавшейся с поросшей мхом скалы. Семья пообедала в тени хвойных деревьев, а потом все собирали морошку. Хацуэ нашла под березами с полдюжины поганок и показала их дочерям. Грибы, объясняла она, такие белые и красивые, но есть их ни в коем случае нельзя. А вот у папоротника «венерин волос», рассказывала она, показывая на растение, черные стебли блестят, даже если их вплести в корзину.
В тот день Кабуо по-настоящему восхищался Хацуэ. Она собрала стебли дикого имбиря к приправе для риса и листья тысячелистника для чая. На пляже Хацуэ заостренным прутом прочертила дугу и выкопала моллюсков. Нашла обкатанное морскими волнами стекло и окаменелую лапку краба. Потом Хацуэ окунала младенца в морскую воду. Дочери помогали отцу собирать хворост для вечернего костра. Уже в густых сумерках они вернулись на шхуну. Недалеко от берега старшая дочь закинула крючок и поймала среди водорослей тихоокеанскую треску. Кабуо разделал ее на палубе, а Хацуэ, закинув уже удочку, поймала еще одну. Ужинали в море — треской, моллюсками, рисом с имбирем и чаем из заваренного тысячелистника. Средняя дочь и младенец спали на койке, старшая дочь стояла у руля. Кабуо и Хацуэ пошли на переднюю палубу. Кабуо прижался к ней сзади, управляя снастями, пока с южной стороны не показались огни Эмити-Харбор. Тогда Кабуо спустился в кабину, направляя «Островитянина» к приближающемуся каналу. Взял руль из рук дочери, и она прислонилась к нему. В полночь они вошли в гавань; дочь стояла рядом, склонив голову ему на руку.
Потом Кабуо вспомнились клубничные поля, еще до Мансанара, как он бродил в этом море клубники, проходя гряду за грядой, среди лабиринта усов, этой запутанной сети питающих артерий, оплетающей поля десятка ферм, виденных им с детства. Он стоял посреди грядок и собирал ягоды; было жарко и припекало шею. Он низко склонялся, а вокруг было море зелени и ягод, запах земли и аромат клубники поднимался как туман. Он трудился усердно и заполнил ягодами двенадцать плетеных корзинок в тележке. Тогда и увидел свою будущую жену — она собирала ягоды на ферме Итикава. Подошел к ней с тележкой, будто бы случайно, невзначай, а она не заметила его, поглощенная работой, склонившись над грядками. Но в последний момент глянула темными глазами, не переставая проворно собирать ягоды, казавшиеся в ее руках красными самоцветами. И пока смотрела, заполнила плетеную корзинку; три других уже стояли в тележке. Он присел на корточки неподалеку, собирал ягоды и рассматривал ее — она сидела, уткнув подбородок между колен, волосы туго заплетены в длинную, толстую косу, на лбу бисеринки пота, завитки волос выбились и лезли в лицо. Хацуэ было шестнадцать. Она сидела у самой земли, грудь упиралась в бедра, а на ногах были плетеные сандалии. Она была в красном муслиновом платье на узеньких бретельках. Он снова отметил про себя ее сильные, загорелые ноги, гибкую спину, испарину у основания горла. Вечером он возвращался лесной тропинкой, шедшей от Южного пляжа, и свернул с пути, чтобы посмотреть на ее дом из обветшалых кедровых филенок и на поля. Поля, окруженные высокими кедрами, освещала тусклая луна. В окне оранжевым светом мигала керосиновая лампа, дверь была приоткрыта, и клин света падал на крыльцо. Пели сверчки, ночные жабы, ворчала собака, хлопало белье под дуновениями ночного ветерка. Он снова вдохнул запах клубничных кустов, запах сырой древесины кедра и соленой воды. Хацуэ прошла в его сторону, поскрипывая сандалиями, неся ведро с очистками к компостной куче, и на обратном пути прошла между рядов малины. Он смотрел, как она придержала рукой волосы, а другой поискала сладкую ягоду, шурша стеблями. Хацуэ то и дело приподнималась на носках, отрывая пятки от сандалий. Сунула малину в рот и, все придерживая волосы, потянула еще несколько ягод, отделяя от сердцевины; стебли согнулись дугой. Он стоял и смотрел, представляя, что если бы поцеловал ее сейчас, на губах осталось бы ощущение прохлады и вкус малины.