– Что?
Надежда вспыхнула, испытав преогромное желание свернуть неудобный разговор, а то и вовсе указать Яшке на дверь.
– Злишься, – с каким-то непонятным удовлетворением произнес Яшка. – Вот и хорошо. Думаешь, с какого это перепугу Яшка свой нос длинный в чужую жизню сунул? А с такого, что нравишься ты мне, Надька. Как баба нравишься. Я бы тебя в жены взял, да… я ж разумею, что не моего ты полета пташка, что тут у нас волею случая сидишь. Седня сидишь, а завтра раз – и упорхнула…
Этакое признание заставило Надежду замереть.
– По первости я понять не мог, чего это меня к тебе так тянет. Ты ж вроде не красавица, чтоб уж совсем… но такая строгая… и с этими… манерами… настоящая… я и порешил, что такую себе женку найду. Ты не думай, у Яшки деньги есть. Только деньги сами по себе – пустое… лежат они в надежном местечке, ждут своего часа. Мне вот один хороший человечек, верный, предложеньице сделал в предприятии одном поучаствовать. Не зыркай глазьями, в законном весьма… и как выгорит, то станет Яшка Ломов достойным человеком, этим, как его… оплотом обчества.
– Общества.
– Ага, его… я ж и учуся, чтоб потом, значится, рожею в грязь не ударить, чтоб не сказали, мол, куда ты со своим рылищем сунулся.
И ведь будет. Надежда вдруг поняла, что сбудется Яшкина мечта.
И удачи ему пожелала от всей души.
Отзываясь на это пожелание, полыхнула золотая ласточка, опалила кожу… Показалось, конечно, показалось… Надежда вытащила ласточку, потрогала, убеждаясь, что теплая она, нагрелась от кожи, но все одно не горячая, не обжигающая.
– Покажь, – потребовал Яшка, и Надежда наклонилась, позволяя ласточку разглядеть. – Вот же… вещица… Петюня подарил?
– Отец.
– А… и понятно. Ты тутай ею не сверкай, а то мало ли… я-то народец во как держу, – Яшка кулак стиснул. – Но все одно, дурных везде полно. Не хватало, чтоб тебе за энту штукенцию горло вскрыли.
Сказано это было просто, так, что Надежда как-то сразу и поняла: и вправду вскроют, если представится подобная возможность.
– Спасибо.
– Та не за что. Так вот, про муженька вашего… он мне сразу не понравился. А у Яшки-то глаз на людей наметанный, в моем-то деле иначе никак. Я еще подумал, с какого такого перепугу он жену молодую в этакий клоповник приволок.
– Наши обстоятельства…
– Окститесь, Надежда Михайловна, и не пойте мне туточки канарейкою про деньги, про деньги я вам сам спеть способный. И знаю, что есть иные дома, не сильно дорогие, но куда как почище. И не бедствует ваш Петюня. Вон, костюмчик себе выправил новый…
– Ему надо. Он работу ищет.
– Приключениев он ищет на свою задницу, – незло сказал Яшка. – Небось третьего дня в кофейне с дамочкой сиживал, ручки ей целовал… на это у него деньги есть. А на вас, значит, чтоб содержать, так и нету.
Надежда всхлипнула, поняв, что сейчас разрыдается.
Неправда! Или правда? Зачем Яшке врать? Кто он ей? Не друг… ученик? Случайный человек, с которым жизнь свела? С этой жизни станется свести не только с Яшкой… А Петюня… он ведь стал появляться все позже и позже. Говорит, что дела… у него экзамены. И еще про листовки надобно думать, газеты, квартиру ту… про ту квартиру Наденька спрашивала робко, мол, если конспиративная и ничья, то, быть может, в ней поселиться можно? На месяц-другой, пока Петюня себе работу не найдет.
А он ответил, что нельзя… нехорошо… и охранка… и он Надежду не желает опасности подвергать, прятаться надобно.
…а от самого вчера духами пахло.
Надежда убеждала себя, что померещился ей этот запах. Она ведь не ревнивица, из тех, которые за супругами следят. Чушь какая… это все у нее от одиночества, от тоски…
– Не плачьте, Надежда Михайловна, – Яшка вдруг обнял, прижал к плечу, от которого пахло сдобой, рыбой и еще дешевым одеколоном из аптекарской лавки. – Не надобно… не стоит он ваших слезок.
– Я…
– Яшка не позволит вас забижать, уж поверьте, Надежда Михайловна…
Она поверила.
Наверное, она была совершенно порочной женщиной, если спустя два месяца после свадьбы изменила мужу.
Оленька исчезновению сестрицы обрадовалась: наконец-то все, и папенька, и Аглая Никифоровна, убедились, какова она на самом-то деле. Но спеша выказать беспокойство, Оленька немедля слегла с мигренью, которая после сменилась бессонницей и нервическим расстройством. Аглая Никифоровна, хлопоча у постели больной, не уставала повторять, что какое, дескать, счастье, что Оленька избежала дурного влияния сестры. Оленька вздыхала, закатывала очи и терпела ледяные компрессы.
На четвертый день она все ж встала с постели.
Папенька был мрачен. Аглая Никифоровна то и дело ударялась в слезы, заламывала руки и твердила, что Надькин побег – исключительно ее вина. Недоглядела…
А Оленька лишь удивлялась тому, как это у сестрицы ее малахольной духу хватило… из дому уйти… в одном платье стареньком и с саквояжем, в который Надька сунула лишь собственное бельишко и умывальные принадлежности. Денег и тех не взяла…
Про деньги сказал папенька, который поначалу пребывал в уверенности, что дочь его всенепременнейше объявится и в самом скором времени, да не одна, но с тем аферистом, которого в мужья выбрала. Отчего аферистом? Оттого, что человек иного складу, испытывая естественное к девице влечение и желание с нею в брак вступить, уж точно не станет оную девицу из отчего дома умыкать, но обратится к отцу за его отеческим благословением.
Но день шел за днем, а ни Наденька, ни супружник ее, коего Михайло Илларионович по первости грозился в тюрьму упечь, не спешили появляться. Злость постепенно сменялась беспокойством. Все ж таки упрямую дочь свою Михайло Илларионович любил.
– Не волнуйтесь, папа, – Оленька спешила батюшку утешить, а заодно уж показать, что она-то в отличие от сестрицы девушка благоразумная, к поступкам скоропалительным, способным бросить тень на имя батюшки, не склонная. – Вот увидите, Надька просто время тянет… Или гнева вашего боится.
Сама-то она о сестрице нисколько не тосковала. Ушла? И пускай… выбрала себе дорожку… небось выскочила за какого-нибудь нищеброда, каковому только и надобно, что Надькино приданое. Она же страшная, и стало быть, сама по себе никому-то не нужна и быть нужна не может…
В общем-то, все было бы замечательно, если бы не папенькин страх за Наденьку, страх парадоксальный – она, быть может, и не особо умна, но всяко не дура, чтоб из дому сбегать, – рос с каждым днем, а с ним росли и неудобства, Оленькой испытываемые.
Ее более не выпускали из дому одну… ладно, не одну, но с Аглаей Никифоровной, которая тоже сделалась не в меру нервозна, боязлива и, дай бы ей волю, вовсе бы ходила с Оленькой за руку. Так еще и двое лакеев теперь повсюду таскались…
Лакеев бы Оленька еще потерпела, пускай уж, заодно и было кому свертки носить, поелику гуляла она обычно не просто так, но по лавкам, где утешала разбитое сердце веерами, перчаточками и прочими милыми дамскому сердцу вещицами. Так нет же, папенька, беспокойство которого перешло всякие разумные границы, вознамерился Оленьку в деревню отослать. В деревнях, по убеждению Михайло Илларионовича, нравы были проще и строже.
В деревню Оленьке вовсе не хотелось.
Помилуйте, что ей в деревне делать-то?
Она хмурилась, капризничала, ныла, но… разве ж папеньку переубедишь? С каждым днем он лишь более укреплялся в принятом решении.
Вот же… Надька во всем виновата… Оленька почти уже смирилась с неизбежным отъездом, перед которым пожелала гардероб обновить, и в этой дочериной просьбе Михайло Илларионович отказывать не стал.
Оно и вправду скучно в деревне, пусть хоть новыми платьями душеньку утешит.
Оленька и утешала. Но душенька утешаться отказывалась, зело мешали присутствием своим что Аглая Никифоровна, которая взялась критиковать новые туалеты, в каждом усматривая признаки вольнодумства и легкомысленности, что папенькины лакеи…
– Сочувствую, – сказала ей девица вида самого разбитного, диковатого, которая наблюдала за Оленькой уже четверть часа. И внимание это было не по нраву Аглае Никифоровне, не единожды намекавшей, что надо бы лавку оставить.
Другая сыщется, получше…
А Оленька из упрямства отказывалась, хотя девица, лениво перебиравшая платки – а стоили они немало, – и ей была не по вкусу, и приказчику, который норовил девицу выпроводить, но как-то неловко, опасливо…