– О… о них?
– Ну да. Ты понимаешь… Мне очень, очень горько. Но ведь это всегда будет… так же.
Я кивнула, все так же смотря ему в глаза. Они стали твердыми, как камешки на дне прозрачного ручья, но блестели как-то иначе.
– У каждого есть право на… privacy. Неприкосновенную территорию. Куда можно никого не пускать.
– Ты имеешь в виду, что все это… должно остаться между нами? Да. Естественно. Ну, встречаемся три недели в кафе. Разговариваем. Что тут плохого? Да, сейчас нам кажется, что мы друг друга любим. А вдруг нет? И даже скорее всего – нет. Ведь это, вообще говоря, невозможно… – Я говорила, но с трудом удерживала слезы. Обида жгла. Почему? Я понимала, что прав он. Он, а не я.
– Ну вот. Расстроилась. Какой же я идиот. Зачем…
– Да нет, все правильно. Я никому не скажу.
– Просто я не хочу попадаться никому на глаза.
– Ну так и не будем. Не так уж это и трудно.
– Лиза, милая… Я хочу, чтобы ты поняла. Так будет всегда. Извини, что я повторяюсь. Но это важно. Всегда, понимаешь? Что бы между нами ни произошло… дальше.
– Значит, ничего и не произойдет. Тогда и обманывать не придется. Просто любовь. В кафе. Преимущественно – в «Шоколаднице». Даже исключительно – в «Шоколаднице». О чем тут говорить?
– Моя дорогая. Нет, я этого не вынесу… – Он встал и поднял меня за обе руки. – Я тебя провожу до метро, хорошо?
Мы вышли в снег, и он сейчас же свернул с Арбата – на этот раз это была арбатская «Шоколадница» – в Староконюшенный. Мела метель, ветер жег лицо.
– Давай во двор, – сказал он. – Здесь тише. Пойдем дворами, я знаю как. Многое перестроили, но ведь мы выросли здесь. Между Кропоткинской и Арбатом.
– И я знаю как, – сказала я. – Пойдем, конечно.
Мы шли дворами, он обнимал меня и все сильнее прижимал к себе. Я смотрела прямо перед собой и ставила ноги след в след, сосредоточенно и аккуратно. Мне хотелось плакать, но слезы высыхали от счастья, даже не подойдя к векам.
Сначала он говорил что-то о своей популярности у студенток, о том, как это сложно, когда в тебя все время влюбляются прелестные и интересные девочки, упомянул о какой-то будущей аспирантке – сначала его будущей, а потом, кажется, Митиной будущей. Я совершенно не поняла, как его бывшая будущая аспирантка может оказаться Митиной дипломницей – специальности ведь совершенно разные, и от искусствознания до поведения волков слишком далеко. Но я почти не слушала – ведь его губы почти касались моей щеки… Я запомнила только фамилию – Деготь. Что ж, такую фамилию как не услышать, даже когда тебя вот так ведут сквозь метель по укромным уголкам арбатских дворов.
Он поцеловал меня в подворотне. Я не знаю, где она, и сейчас вряд ли смогла бы ее найти. Наверное, она существовала только в том мире и в то время. Время же текло там совсем иначе.
Поцелуй у метро «Кропоткинская» был легким, еле заметным, да и был ли?
– Я не могу с тобой расстаться, милая, – услышала я. Он стоял в расстегнутой куртке, ворот его рубашки был распахнут, на шею и волосы падал снег, уже мягкий и тяжелый, чуть влажный. От моих сапог оставались черные следы. – Желать так приятно… – конца фразы я не дослушала. А может, его и не было.
– Ну, все, – сказала я, дверь метро колыхнулась, и желтый теплый свет за стеклом принял меня.
Я никогда не оглядывалась. В нашей новой жизни это тоже стало важным обычаем. Я не могла понять, в чем его смысл. Да и не особенно старалась.
* * *
Волк, а на самом деле – прибылой десятимесячный волчонок – чувствовал смутное беспокойство. Это не был голод – с утра всю стаю вольерных зверей кормили. Ему, младшему, досталось не меньше других – хитрый, предусмотрительный, он всегда успевал, ухватив свою долю, вовремя скрыться где-нибудь в укромном месте. Вольер – небрежно огороженный кусок леса – предоставлял изощренному уму множество способов жить не хуже собратьев. От них Дуремар, или просто Волчек, отличался многим. Некий романтический горожанин купил у охотника крохотного зверя за сотню баксов и поселил на балконе московского дома. Когда волчонку исполнилось три месяца, романтика уступила место здравому смыслу. Несостоявшегося брата отдали на биостанцию в костромских лесах, перекрестились и постарались больше о нем не вспоминать.
Дуремар же тянулся к людям. Кошки вызывали у него уважение, собаки – самые родственные чувства. Главное было оставаться в стае близких – от них приятно и привычно пахло, и это был запах покоя, безопасности и пищи. Жить в лесу среди волков – какая дикость! Так думал волчонок Дуремар, стараясь задержаться в избе, в сенях на худой конец и лишь по доброй воле соглашаясь проводить некоторое время в вольере. Он знал сотню способов легко покинуть выгородку: подняться по сетке, цепляясь за нее когтями в том месте, где она еле заметно наклонялась или была плохо натянута; раздвинуть лапами и носом небрежно пригнанные края – а где пройдет голова, там протиснется и остальное; разбежавшись, взлететь по отвесной поверхности, словно серый ниндзя… Да что там!
Утром Дуремар с подобающим послушанием и смирением принял свое заточение, прекрасно понимая, что все сделанное свободно – освобождает. Искоса, не привлекая к себе внимания излишне пристальным взглядом, он следил, как удаляется от вольера по лесной дороге человек, которому он отдал сердце – свободное сердце дикого зверя, тот, к чьей дикой родной душе он прильнул своей одинокой и вольной душой, к кому прилепился со всей преданностью детеныша, друга, брата. Навеки – а сколько будет длиться этот его волчий век, не знал тогда никто. И сейчас не знает.
Рядом с единственным уходила его самка. Запах спермы, смешанный с ароматом возбужденной суки, разливался вокруг нижней части ее двуногого тела сладкой волной. Он был не слишком свежим, этот одуряющий коктейль, но и не чересчур давним. Волк стоял под ветром и, вытянув вслед длинную, тонко выточенную морду, как можно шире распахнул ноздри. Люди исчезли из виду, и зверь покрутился на месте и свернулся клубком в ложбинке между корнями старой ели, прикрыв хвостом нос.
С тех пор прошло время. Свет начинал сереть. Внезапно волчонок ощутил такой укол в сердце, будто длинная колючка боярышника прошла сквозь ребра. Он вскочил, подпрыгнув на месте, и, замерев, стал нюхать ветер. Тоска, острая, словно клык матерого, рванула горло, и подросток взвыл.
Воздух уже посинел и начал вбирать мрак. Волк заметался вдоль изгороди, разбежался и, цепляясь когтями, легко перенес свое угловатое, но ладное тело через сетку. Опустил узкую еще, не раздавшуюся вширь голову, взял след и сперва мерной рысью, потом на махах полетел над дорогой.
Митя очнулся не сразу. Сознание то прояснялось, то снова ускользало в снежной мути, глаза, чуть открывшись, снова смыкались, одурь забытья не отпускала. Но горячее, влажное, терпкое звериное дыхание обжигало застывшее лицо, а один бок начал наконец чувствовать тепло. Человек пошевелил рукой, и цепенеющие пальцы сквозь дырку в редкой старой вареге ощутили жесткую шерсть, вошли глубоко в мягкий пух подшерстка, приняли жар живого тела.