После теплого дня над болотом поднялся густой липкий туман. Он казался удушливым даже Мазуру.
Ричард затих, только дышал взахлеб, с присвистом. Его укрыли плащами, но и под ними тело парня билось в ознобе.
— Помрет он к утру, — сказал Иван серьезно.
— Каркай! — окрысился Семен.
Мазур промолчал. По его мнению, Иван на этот раз мог быть прав. Ричард слишком быстро и навсегда поверил в освобождение. Он твердо уверил себя, что с ним не может случиться ничего плохого. У него неокрепшая, неопытная душа, чтобы выжить в этой заварухе, когда каждый день приносит такие повороты в жизни, что и у опытного, закаленного в боях и невзгодах человека порой кружится голова.
Ричард поверил в свое окончательное и бесповоротное освобождение, в то, что они непременно спасутся и выйдут к своим через всю Европу и он опять сможет бороться, но нервы его сдали. Да, просто сдали нервы. Мазур знал и это. Он сталкивался с такими вещами. Бывало, что солдат, проведший не одну ночь в снегу, заболевал в отпуске оттого, что промочил ноги. У солдат на отдыхе часто вскрываются старые раны.
— Темно…
Это сказал Ричард.
Трое подались к нему.
Ричард сказал:
— Умру ведь я… Темно. Вас не видно. Огонечек бы…
Мазур сунул руку в карман, помедлил мгновение, выхватил коробок и чиркнул спичку.
Свет ослепил их, блеклый в радужном ореоле тумана.
— Братцы! — крикнул Ричард, дернулся на огонек.
Спичка еще горела, когда Ричард откинулся навзничь.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Поезд шел очень медленно, подолгу задерживался на остановках, тащился еле-еле на перегонах. Оконца товарных вертушек были оплетены колючей проволокой и закрыты наглухо.
Узников так плотно набили в вагон, что не только сесть, но и пошевелиться было невозможно.
Жарким августовским днем в вертушке стояла духота. К вечеру первого дня, как поезд вышел из Праги, от удушья умер сосед Мазура, сухонький пожилой человек, видимо ботаник. В горячечном бреду удушья он беспрерывно повторял по-латыни названия каких-то растений и рвался, крича, чтобы его выпустили из дебрей тропического леса.
Потом он затих и обмяк, но упасть на пол вагона не мог. Просто у него чуть подогнулись ноги, а труп так и висел между живыми. Часа через два наступило трупное окоченение, и бывший профессор ботаники стоял совсем спокойно, не шевелясь и не переступая с ноги на ногу, как остальные.
Прошел еще день пути.
Наконец поезд остановился. За стенками послышались резкие выкрики команд.
Дверь с визгом отодвинулась.
— Шнель! Шнель!
В длинной веренице людей Мазур медленно продвигался к эсэсовцу в белом халате, который осматривал вновь прибывших.
По мере продвижения к столу, за которым сидел человек в белом халате, говор смолкал. Люди с некоторым недоумением и каким-то глухим инстинктивным страхом присматривались к тому, что делает эсэсовец в белом. И перчатки у него на руках были тоже белые. Он деловито ощупывал подходящих, просил открыть рот, осматривал зубы, потом легким движением руки в белой перчатке показывал, куда отойти: направо или налево.
Налево отходили те, кто еле двигался, престарелые, признанные больными.
Подходя к столу, прибывшие старались выпрямиться, выглядеть бодро, потому что на тех, кто отходил влево, было больно смотреть.
Человек в белом дернул рубаху на поясе Мазура, взглянул на живот и махнул влево. Но прежде чем он это сделал, Мазур уже шагнул направо, в полной уверенности, что его пошлют туда.
— Цурюк! — рявкнул эсэсовец.
Мазур остановился, глянул на врача. Тот уже осматривал другого. Мазур для него уже не существовал.
— Шнель!
Мазур сжал зубы и шагнул влево.
Неожиданно врач оторвался от осмотра и сказал:
— Ревир.
Откашлявшись, словно с последним вздохом он проглотил слишком много пыли, Мазур отошел к маленькой группе, толпившейся слева, но отдельно от остальных.
«Значит, еще потяну… — подумал Мазур. — Выкарабкаюсь вроде».
И оглянулся. Огромная низменность, чуть наклоненная в сторону реки, поблескивающей в отдалении, была застроена аккуратными рядами бараков. Скопления строений отделялись одно от другого рядами колючей проволоки. Они образовывали что-то вроде вагонов. На юго-западе виднелся какой-то другой лагерь. Там стояло десятка полтора кирпичных двухэтажных зданий казарменного типа. Около них росли деревья.
Наконец их погнали к баракам. Еще издали Мазур заметил, что у дверей одного строения навалена куча длинных поленьев. Четверо заключенных в полосатых робах брали поленья и аккуратно укладывали в кузов машины. Однако, приближаясь к бараку, Мазур понял, что поленья — это трупы.
Разговоры в толпе идущих смолкли.
Когда проходили мимо кучи трупов, которые грузили в машину, старший конвоя заметил, что новички отворачиваются. Он остановил колонну и заставил всех повернуться лицами к мертвым.
— Всякий, кто переступил порог Аушвица, должен уметь видеть свое будущее, — старший конвоя сказал это без всякой насмешки, тоном человека, повторяющего надоевшую истину вроде: «Мойте руки перед едой». — Форвертс!
Узников погнали к другому входу в барак. Там их выстроили в шеренгу, заставили раздеться и выдали лагерные робы в продольную коричневую полосу. Потом погнали в барак. В помещении было темно и смрадно. Трехъярусные нары до потолка поделены на клетки шириной в метр.
Люди толпились в проходе, не решаясь забираться на грязные нары.
В барак вошел капо, кряжистый мужик с дубинкой:
— На место! По двое в ячейку! Быстро, быстро!
Для вящего примера капо прошелся палкой по головам и спинам близстоящих. Кто-то взвизгнул, кто-то застонал. Остальные с обезьяньей ловкостью стали карабкаться в верхние ярусы, подальше от палки.
Мазур юркнул в нижнюю ячейку. Он по опыту знал, что от палки капо все равно не спрячешься, и постарался только скорее выполнить приказание. Но делал он все машинально, не думая, словно не он, а кто-то другой совершает это, в то время как сам — настоящий Мазур, не его послушная тень — очень внимательно приглядывался к происходящему, стараясь уловить в нем систему, метод, привычки, отличающие этот лагерь от других, виденных им.
В ячейку рядом с Мазуром втиснулся тощий и длинный, будто жердь, чех:
— Простите за беспокойство, но велено лечь по двое. Я не особенно стесню вас. Наверх мне не забраться.
— Ничего, ничего…
Мазур еще несколько раз повторил это слово. Три голодных дня пути, страшное сегодня. Сознание словно качалось на качелях.