в качестве синонима всего азиатского Востока или же отдаленного и экзотического в общем, то наиболее строгое его понимание касалось Востока исламского. Этот «воинствующий» Восток стал олицетворять то, что Анри Боде называл «азиатским приливом»[333]. Несомненно, так и было в Европе в середине XVIII столетия, времени, когда хранилища «восточных» знаний, такие как «Ориентальная библиотека» д’Эрбело, перестали подразумевать в первую очередь ислам, арабов или османов. До этого времени культурная память по понятным причинам отдавала первенство таким относительно отдаленным событиям, как падение Константинополя, крестовые походы и покорение Сицилии и Испании, но если они и означали грозный Восток, но в то же время не исчерпывали Азию.
Ибо всегда существовала Индия, где, после того как Португалия обозначила европейское присутствие в начале XVI века, Европа, и в первую очередь Англия, много лет (с 1600 по 1758 год) проводившая преимущественно торговые операции, стала политически господствовать как оккупационная сила. Однако сама Индия никогда не представляла угрозы для Европы. Скорее, именно потому, что местная власть не устояла и открыла землю для межъевропейского соперничества и непосредственного европейского политического контроля, к индийскому Востоку Европа могла относиться с таким собственническим высокомерием – и никогда с настороженностью, закрепленной за исламом[334]. Тем не менее между этим высокомерием и чем-либо подобным точному позитивистскому знанию лежала пропасть. Все записи д’Эрбело об индо-персидских сюжетах в «Библиотеке» были основаны на исламских источниках, и можно уверенно утверждать, что до начала XIX века под «восточными языками» понимались «семитские языки». «Восточный ренессанс», о котором говорил Кине, выполнил функцию расширения некоторых, довольно узких, границ, в пределах которых ислам был всеобъемлющим примером ориентального[335]. Санскрит, индийская религия и индийская история не имели статуса научного знания вплоть до конца XVIII века и получили его благодаря усилиям сэра Уильяма Джонса, но и даже его интерес к Индии был результатом его более раннего интереса и знания ислама.
Поэтому неудивительно, что первым крупным трудом ориенталистов после «Библиотеки» д’Эрбело стала «История сарацинов» Саймона Окли, первый том которой вышел в 1708 году. Современный историк ориентализма высказал мнение, что отношение Окли к мусульманам – а именно к идее, что им европейские христиане обязаны первыми знаниями о философии, – «сильно шокировало» его европейскую аудиторию. Ибо Окли в своей работе не только со всей ясностью продемонстрировал это исламское превосходство, но и «дал Европе подлинное и глубокое представление об арабской точке зрения на войны с Византией и Персией»[336]. Однако Окли был достаточно осторожен, чтобы отмежеваться от заразного воздействия ислама, и, в отличие от своего коллеги Уильяма Уистона[337] (преемника Ньютона в Кембридже), всегда ясно давал понять, что ислам является возмутительной ересью. С другой стороны, за свой энтузиазм в отношении ислама Уистон в 1709 году был изгнан из Кембриджа.
Путь к индийским (восточным) богатствам всегда лежал через исламские провинции и через противостояние опасному влиянию ислама как системы квазиарианских верований. И по крайней мере на протяжении большей части XVIII века Англии и Франции это удавалось. Османская империя давно уже погрузилась в комфортное (для Европы) старение, которое в XIX веке было маркировано как «Восточный вопрос»[338]. Англия и Франция воевали друг с другом в Индии между 1744 и 1748 годами и снова между 1756 и 1763 годами, до тех пор, пока в 1769 году англичане не получили фактического экономического и политического контроля над субконтинентом. Могло ли быть что-то более неизбежное, чем решение Наполеона напасть на британскую Восточную империю, сначала перекрыв исламский проход к ней – Египет?
Хотя ему почти непосредственно предшествовали по крайней мере два крупных ориенталистских проекта: вторжение Наполеона в Египет в 1798 году и его набег в Сирию имели гораздо большие последствия для современной истории ориентализма. До Наполеона было предпринято только две попытки (обе – учеными-гуманитариями) вторгнуться на Восток, сорвав с него покровы и выйдя за пределы компаративистского убежища библейского Востока. Первым был Абрам Ясент Анкетиль-Дюперрон (1731–1805), эксцентричный теоретик эгалитаризма, человек, сумевший в своей голове примирить янсенизм[339] с ортодоксальным католицизмом и брахманизмом[340] и путешествовавший по Азии, чтобы доказать настоящее примитивное существование Избранного народа и библейской генеалогии. Вместо этого он перевыполнил свою первоначальную задачу и отправился далеко на восток, в Сурат, чтобы найти там тайник с авестийскими текстами, а также завершить собственный перевод Авесты. Раймон Шваб сказал о загадочном авестийском фрагменте, из-за которого Анкетиль предпринял свое путешествие, что, тогда как «ученые посмотрели на знаменитый фрагмент из Оксфорда, а затем вернулись к своим исследованиям, Анкетиль посмотрел, а затем отправился в Индию». Шваб также отмечает, что у Анкетиля и Вольтера, по темпераменту и идеологически представлявших полную противоположность друг другу, был сходный интерес к Востоку и Библии: «у одного – чтобы сделать Библию более бесспорной, у другого – чтобы сделать ее более невероятной». По иронии судьбы перевод Авесты Анкетиля послужил целям Вольтера, поскольку открытия Анкетиля «вскоре привели к критике тех самых [библейских] текстов, которые до тех пор считались текстами, данными в откровении». Конечный эффект экспедиции Анкетиля хорошо описан Швабом:
В 1759 году Анкетиль закончил перевод Авесты в Сурате, в 1786 году – перевод Упанишад[341] в Париже, – он прорыл канал между полушариями человеческого гения, исправляя и расширяя старый средиземноморский гуманизм. Меньше пятидесяти лет до этого его соотечественников спрашивали, каково это – быть персом, когда он научил их сравнивать персидские памятники с греческими. До него сведения о далеком прошлом нашей планеты искали исключительно у великих латинских, греческих, еврейских и арабских писателей. Библию считали одинокой скалой, аэролитом[342]. Вселенная письменности была доступна, но вряд ли кто-то подозревал о необъятности этих неведомых земель. Осознание этого началось с перевода Авесты и достигло головокружительных высот благодаря изучению в Центральной Азии языков, чья численность возросла после Вавилона. В наши школы, до этого времени ограниченные узким греко-латинским наследием эпохи Возрождения (многое из которого было передано Европе исламом), он привнес видение бесчисленных цивилизаций прошлых веков, бесконечности литератур; более того, немногочисленные европейские провинции были не единственными землями, оставившими свой след в истории[343].
Впервые Восток открылся Европе в материи ее текстов, языков и цивилизаций. Также впервые Азия приобрела точное интеллектуальное и историческое измерение, с помощью которого можно было подкрепить мифы о ее географической удаленности и необъятности. В качестве одной из неизбежных компенсаций за внезапную культурную экспансию за восточными трудами Анкетиля последовали работы Уильяма Джонса, второго из авторов упомянутых мною донаполеоновских