краска в текстуру звука, то мелодия слегка эволюционировала. В какой-то момент я осознал, что изменилось вообще
всё, но когда это успело произойти, понять не мог.
Жизнь с Илаем была похожа на пьесу в стиле минимализма. Работу для него я нашел быстро: одной из нашей соседок нужна была помощь по уходу за садом, и она повесила объявление в местном паблике. Работа была несложной, но регулярной – подстригать траву, убирать мусор, чистить водостоки – и я поручился за мальчика, рассудив, что это ему будет под силу. Теперь он был занят несколько часов в неделю, а остальное время проводил с нами. В своей комнате он только ночевал, предпочитая ей уголок дивана в гостиной. Он устраивался там среди подушек и сидел всё с тем же неприкаянным видом, как в первые дни нашего знакомства. Если кто-то из нас вовлекал Илая в свои дела, он повиновался без звука, не проявляя при этом хоть сколько-нибудь заметного интереса. Он никогда не улыбался, на вопросы отвечал коротко или не отвечал вовсе, и я не мог понять, рад ли он вообще, что поселился у нас. Это обескураживало не меня одного. Соня, склонная по любому поводу лезть в интернет, нагуглила шизоидное расстройство личности и заявила, что видит у Илая практически все его характеристики. Какая чушь, сказал я, пробежав описание глазами; разве не помнишь, как он зарделся, аки девица, стоило один раз его похвалить? Я не стал выкладывать ей свой козырь – было и так ясно, что нет у него никакой эмоциональной холодности, всё он чувствует, и вид чужих пальцев в кастрюле с кипящим маслом наполняет его страхом, который сильнее, чем страх заговорить.
– Я думаю, – сказала Дара, – что тут такая же фигня, как у медведей. Вот собаки – социальные животные, они живут стаями, поэтому им важен язык тела, чтобы общаться. И лошади тоже социальные. А медведи нет, и самое опасное в медведе – это то, что у него на морде не написано, злится он или радуется. Ему просто незачем это показывать. Может, Илай потому и не улыбается, что там, где он жил, улыбаться было некому.
Я согласился, что в этом что-то есть. А потом я вспомнил минимализм и набрался терпения. Терпение, говорила Соня, и любовь – вот всё, что ей нужно было в первые месяцы общения с Бадди. Месяцы, Карл! А ты ждешь немедленной реакции от подростка, который резал свою собственную плоть.
Дни сменяли друг друга, музыка оставалась однообразной, и только тренированное ухо могло различить новые нотки. Как-то я спустился на первый этаж и увидел, что Илай сидит на кухонной стойке и ест чернику прямо из пластиковой коробочки. Я не стал делать ему замечания: пусть сидит, где хочет. Огляделся, якобы размышляя, чем бы перекусить. Илай придвинул мне коробку; теперь мы брали ягоды по очереди, не глядя друг на друга, хотя я стоял почти вплотную и моя голова была на одном уровне с его головой. Я выбирал черничины помельче и внезапно услышал: «Б-б-большие вкуснее». В ответ я только улыбнулся, и он добавил: «Возьми». Нет, сказал я, ешь лучше ты. Со стороны могло показаться, будто ничего не изменилось – мы всё так же угощались из одной коробки, только Илай больше не трогал самых крупных и сочных ягод. У меня на языке вертелось: девчонкам оставляешь? – но я знал, что он смутится.
Есть одна категория людей, которые прекрасно поймут, что я имею в виду, безо всяких метафор. Я говорю о родителях. Изо дня в день, медленно и неуклонно, вопящий кулек превращается в человека, но ощутить непрерывность этого процесса мы не способны. Мы видим только вехи – первую улыбку, первое слово – и они ошарашивают нас, одуревших от бесконечного дня сурка. Я испытал это, когда – «Как ты его назвал?» – изумленно переспросила Соня, и он повторил еле слышно, глядя в пол: «Мосс».
– Да, есть такое, – сказал я со смехом. – Ты, Дара, наверное, в курсе, что австралийцы все слова сокращают? Это чтобы мухи в рот не залетали. «Мосс». А и пусть, мне нравится.
Мне и правда было приятно – меня еще никто так не называл. Илай убрал из моего имени тот слог, что требует полуулыбки, и в его исполнении оно звучало серьезно и при этом нежно – как прикосновение бархатного растения, чье название ему омонимично[3]. Всякий раз, когда он меня окликал, с одной и той же робкой вопросительной интонацией, мою грудь сжимало чувство умиления, как в тот вечер, когда мы с ним впервые готовили. Я стал замечать, что он тенью следует за мной по всему дому – всё время на шаг позади, чтобы быстро спрятаться в случае чего. Если я уходил на второй этаж, он тоже поднимался и сидел у себя, а потом возвращался на диван, едва заскрипят ступени лестницы. Однажды я устроился в спальне немного поиграть. Окно было приоткрыто, и минут через десять в комнату просочился сигаретный дым. Я выглянул наружу: Илай стоял на балконе и курил, облокотившись на перила. Когда я вышел к нему, он посмотрел недоумевающе, но ничего не сказал. Протянул мне пачку, я взял сигарету, чтобы его не обидеть. Он выждал, прежде чем достать из кармана зажигалку; я догадался, что он проверяет, стану ли я прикуривать у него. Мне хотелось, чтобы он чувствовал себя в безопасности, и я не шевелился, изображая непонимание.
Я мог бы заполнить эту неловкую паузу очередным флэшбеком – начать с истории о моей первой сигарете, а она бы вывела меня куда-нибудь еще, к новым душераздирающим подробностям – но мне важно, чтобы вы ощутили именно паузу, пустоту, окутавшую нас. Мы стояли и курили, и совсем недавно этого было бы достаточно. Я умею молчать рядом с другими, но в тот момент мне нестерпимо хотелось, чтобы Илай заговорил. Что двигало тобой, когда ты выреза́л на своих ладонях новые линии судьбы, – желание заглушить боль? А может, чувство вины или стремление убедиться, что ты еще жив? Я теперь смотрю на тебя новыми глазами, Илай, и замечаю мелочи, которых не замечал прежде, – прости мне это уничижительное слово, которым я называю следы от сигаретных ожогов на твоих предплечьях. Пожалуйста, расскажи мне что-нибудь, поделись, тебе станет легче.
Мы курили, не произнося ни слова. Он перехватил мой взгляд и раскрыл обе ладони – послушно, как викторианская школьница,