А тут кто-то обронил: «Сократический метод». Это что такое? Выясняется: это вовлечь приятеля в спор и хитрыми вопросами заманить в приготовленную яму. Сам-то он кто, Сократ? Грек, спорщик, жена у него злыдня, и самого в итоге заставили выпить яд, потому что надоел всем до смерти! Но вообще-то крупная личность. Его высоко ставили просвещенные мужи. Мне хотелось разобраться с Сократом. Почему столько веков держится его слава? Что побудило афинских заправил приговорить его к смерти только на основании того, о чем он разглагольствовал? Ведь серьезнейшие, наверно, были побуждения: власть имущие и этот болтливый учитель! Такие противостояния из-за пустяков не возникают. Ясно, что Сократ тогда открыл нечто страшно взрывоопасное. Интеллектуальный динамит! Нравственную бомбу! Об этом воинский устав молчал.
Была еще история. В школе я любил историю, но там нас пичкали скучнейшими выжимками вроде «Школьного Юма». Как-то нам велели прочитать на каникулах сотню страниц «Школьного Юма». Перед самым возвращением в школу отец решил проэкзаменовать меня. Выпало царствование Карла I. Отец спросил, что я знаю о Великой ремонстрации?[17] Я отвечал, что в конце концов парламент поборол короля и отрубил ему голову. Более великой ремонстрации, полагал я, не может и быть. Ответ отца не удовлетворил.
— Это, — сказал он, — серьезнейший парламентский ход, определивший всю структуру нашей конституционной истории, и тебя подвели к самой сути проблемы, а ты и в малейшей степени не оценил ее значимости.
Меня озадачила его тревога, в ту пору я не понимал, из-за чего сыр-бор. Теперь захотел узнать больше.
Словом, я решил осваивать историю, философию, экономику и подобные им науки; я написал матери, просил присылать книги по этим отраслям, и она живо откликнулась, каждый месяц почта доставляла мне посылку с основополагающими, на мой взгляд, трудами. В истории я решил начать с Гиббона. Говорили, что отец с восторгом читал Гиббона, страницами знал его наизусть, и что Гиббон сильно отозвался в его речах и публикациях. Поэтому я, не откладывая, засел за 8-томную «Историю упадка и разрушения Римской империи» Гиббона под редакцией декана Милмана. Изложение и стиль покорили меня. Долгими слепяще-светлыми полуденными часами, с возвращения из манежа и до момента, когда вечерние тени возвещали о часе поло, я смаковал Гиббона. Получая безмерное удовольствие, я прочитывал его от корки до корки. Я царапал на полях свои замечания и очень скоро стал пламенным защитником автора от нападок его напыщенно-благочестивого редактора. Мне даже не мозолили глаз надоедливые авторские сноски. Напротив, от оправданий и оговорок декана во мне закипала ненависть. «История упадка и разрушения» до того очаровала меня, что я сразу принялся за «Автобиографию» Гиббона, к счастью напечатанную в этом же издании. Читая его воспоминания о старой нянюшке — «Если есть кто-то, а такие, я верю, есть, кому в радость, что я живу, благодарить они должны эту прекрасную женщину», — я думал о миссис Эверест, и пусть это будет ей эпитафией.
От Гиббона я перешел к Маколею. Я учил наизусть его «Песни Древнего Рима», любил их; конечно, я знал, что он писал историю, но ни строчки из нее не прочел. И вот я на всех парусах пустился в упоительное романтическое плавание при крепком ветре. Я помнил, что у зятя миссис Эверест, тюремного надзирателя, была скупленная выпусками и переплетенная маколеевская история, и он благоговел перед ней. Я верил Маколею, как богу, и меня расстроили его резкие суждения о великом герцоге Мальборо. А рядом не было никого, кто мог бы мне подсказать, что этот блестящий стилист с убийственным апломбом не кто иной, как король литературных плутов, который, всегда предпочитая истине байку, срамил или превозносил великих людей и подтасовывал документы в угоду волнующему рассказу. Не могу ему простить, что он обманул меня, простофилю, и моего наивно-доверчивого старого друга, тюремного надзирателя. Тем не менее должен признать, что я перед ним в долгу.
Не меньше, чем история, меня восхищали его эссе: «Чатем», «Фридрих Великий», «Воспоминания лорда Ньюджента о Хэмпдене», «Клайв», «Уоррен Гастингс», «Барер» (грязная собака), «Диалоги Саути об обществе», и прежде всего шедевр литературного бичевания — «Стихи Роберта Монтгомери»[18].
С ноября по май я каждый божий день по четыре, по пять часов читал книги по истории и философии. «Республика» Платона — практической разницы между ним и Сократом я не углядел; «Политика» Аристотеля под редакцией нашего доктора Уэлдона; Шопенгауэр о пессимизме, Мальтус о народонаселении; «Происхождение видов» Дарвина — все это вперемешку с трудами менее достойными. Занятное я получал образование. Во-первых, я подошел к нему с пустым, алчущим умом и с крепкими челюстями; сглатывал все, что мне попадалось; а во-вторых, рядом не было никого, способного подсказать: «Этому уже нет веры», или «Прочти полемический труд такого-то; два мнения помогут тебе уяснить суть проблемы», или «На эту тему есть книжка получше», и так далее. Вот тут я впервые позавидовал университетским сосункам, у которых есть прекрасные наставники-толкователи, профессора, всю жизнь набиравшиеся знаний в самых разных областях и жаждавшие поделиться накопленными сокровищами, пока не накрыла тьма. А сейчас мне жаль этих студиозусов, когда я вижу, как легкомысленно они упускают сквозь пальцы драгоценные, быстро преходящие возможности. Человеческая Жизнь должна быть распята на кресте либо Мысли, либо Действия. Без труда — беда!
Когда я бываю в сократическом настроении и воображаю свое Государство, то решительно пересматриваю систему образования для сыновей благополучных сограждан. В шестнадцать-семнадцать лет пусть учатся ремеслу и делают здоровую физическую работу, отдавая свободное время поэзии, пению, танцам, верховой езде и гимнастике. Так они с пользой употребят бьющую ключом энергию. А вот когда их по-настоящему потянет к знаниям, когда захочется что-то услышать, — пусть идут в университет. Отличились на фабрике или в поле, проявили в чем-то выдающиеся способности — значит, заслужили, дадим им право учиться. Однако это ударит по многим устоям, пойдет недовольство, и в конечном счете мне поднесут чашу с цикутой.
Беспорядочное чтение в последующие два года заставило меня задуматься о религии. До тех пор я покорно принимал все, что мне внушали. Даже на каникулах я раз в неделю ходил в церковь, а в Харроу вообще по воскресеньям были три службы, это помимо утренних и вечерних молитв в будние дни. Лучше не придумаешь, В те годы я так туго набил копилку Благочестия, что до сих пор живу спокойно. Венчания, крещения и похороны стабильно пополняют запас, и я не задаюсь вопросом, сколько у меня в кубышке. Вполне возможно, что, заглянув туда, я обнаружил бы недостачу. Но в пылкие дни юности мне для общения с Господом не хватало одних воскресений. В армии тоже были регулярные богослужения, иногда я сопровождал в храм католиков, другой раз протестантов. В британской армии религиозная терпимость доходила до полного безразличия. Ничья вера не была ни препятствием к повышению, ни предметом насмешек. Каждому предоставлялась возможность отправлять свои обряды. В Индии в Имперском пантеоне были с почетом размещены божества сотни религий. В полку мы порой обсуждали такие проблемы: «Продолжится ли наша жизнь в другом мире, когда здешняя кончится?», «Была ли у нас прежняя жизнь?», «Узнаем ли мы друг друга, встретившись после смерти, либо просто начнем все заново, как буддисты?», «Присматривает ли за миром какой-нибудь высший разум либо все течет своим ходом?». Мы сообща решили, что если ты изо всех сил старался вести достойную жизнь, дорожил друзьями и не обижал слабых и бедных, то совсем не важно, во что ты верил и во что не верил. Все устроится правильно. Сегодня я назвал бы такое отношение «религиозным здравомыслием».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});