У нас с Бородулей о математике было примерно вот какое представление: математика содержит сколько-то, много, теорем, часть из которых, самые простые и самые необходимые, изучаются в школе; затем следующая часть, более трудные и менее важные, — в институте (университете); и, наконец, самые трудные — в аспирантуре. Соответственно, те, кто окончит институт, могут потом преподавать в школе, а кто аспирантуру— в институте. Ну а ученые? Они пишут книги, так, пожалуй. То есть как науку я математику не представляла, ну а заодно и вообще вряд ли могла внятно объяснить, что такое наука... Ну, кроме «естественных» наук, конечно,— там я понимала, что еще «не все» открытия совершены и естествоиспытателям есть еще чем заняться (да и живой пример — мой брат — был рядом).
В общем, период размышлений, хоть и очень краткий, но сильно обременительный, был, слава богу, завершен, я решила поступать на математический. До собеседования оставались считаные дни, и я побежала узнавать, какие нужно подать документы. Днем бегала, собирала, впервые ходила к нотариусу снять копию с аттестата зрелости и пр., а вечерами читала «Очерки о Лобачевском» — чтение было не трудное, но и не захватывающее...
«Гром среди ясного неба» — на самом деле не такое уж редкое явление, каждый может вспомнить, что не раз был тому свидетелем. То же, что случилось в те дни не в моей семье даже, а, скорее, в моем внутреннем мире, было не в пример сильнее. Не просто неожиданное, а неправдоподобное.
Накануне того дня, когда мне нужно было везти документы в приемную комиссию, мама вызвала меня к себе в спальню и попросила плотно прикрыть за собой дверь. Я что-то не могла припомнить такой серьезной предподготовки к разговору и невольно заволновалась. В руке у мамы был какой-то листок, который, как я поняла, и должен был стать предметом разговора. Мама действительно вручила мне этот листок, исписанный ее рукой, предварив словами: «Когда ты завтра будешь подавать документы, тебя попросят заполнить анкету, более подробную, чем тебе случалось до сих пор. Так вот, здесь я выписала данные, которые тебе не были известны, но теперь понадобятся». Я стояла молча и в полном недоумении. Мама продолжала, заметно волнуясь: «Дело в том, что в Воронеже у нашего папы есть другая семья, и его дети в той семье являются для вас с Юрой родными братьями и сестрами. Здесь записаны их имена». С этими словами она передала мне листок, в который я уставилась в полной ошарашенности. На листке было написано:
«Сестра Рычкова Анна Григорьевна, 1921 г. рожд., доцент Воронежского Лесохозяйственного института, проживает в г. Воронеж.
Брат Рычков Борис Григорьевич, 1923 г. рожд., погиб (1942) в Великую Отечественную войну.
Сестра Рычкова Лидия Григорьевна, 1927 г. рожд., проживает в г. Смоленск».
Теперь, больше чем через полвека от того дня, мне проще разобрать и разложить на отдельные составляющие те впечатления, тогда же я не в силах была не только разобраться, но даже просто как-то воспринять услышанное.
После возвращения из эвакуации я все время прожила с папой и свидетельствую, что никуда дальше подмосковной Барвихи он не выезжал. В том числе и в Воронеж — ни разу с 1943 года, по крайней мере, там не был (в командировки папа не ездил, считалось, что по состоянию здоровья). Тем временем там, в Воронеже, жили, и вряд ли слишком благополучно, его семья, его дети. И не «другая» его семья, а именно единственная его , мы ведь были не его дети — просто со временем это как-то забылось, отошло на дальний план, что ли. Но это мы с братом могли «забыть», а сам-то папа тоже мог? Уехал из Воронежа в Москву, на повышение , должен был, значит, вернуться за семьей, перевезти их и предоставить им эти новые блага — и пропал, вообще исчез! И потом как-то до них стало докатываться: не только «нашел другую», но и официально расторгнул свой воронежский брак, сбросил с себя своих троих детей (старшая Аня в 1941 г. была студенткой «его» института, сын Борис учился в танковом училище, а младшая Лида вообще была еще школьницей), усыновил двоих чужих, и все, что возымел на своем «повышении», отдал им и новой жене! И все это в войну! Да в Воронеже! Каково им там пришлось...
Потом от кого-то я услышала, что Борис, окончив училище «по ускоренной программе» — в войну все уже были нужны, обученные и необученные, — был отправлен на фронт, и эшелон их разбомбили немцы, и Борис погиб, не доехав до войны. Обе сестры, став взрослыми, назвали своих сыновей Борисами, больше никто ничего сделать не мог. Об их матери, первой, стало быть, жене Григория Сергеевича, я так и до сих пор ни слова не слышала, не знаю даже, как ее зовут (звали?). Младшая дочь, Лидия, говорят, так и не простила своего отца и из Воронежа уехала (жила до самой своей кончины в конце девяностых в Смоленске), я ни ее, ни даже ее фотографии никогда не видела... А вот с самой старшей из папиных детей, Анной Григорьевной, я уже тогда оказалась знакомой (!). Она приезжала в Москву, первый раз перед защитой кандидатской диссертации, и потом не раз, главным образом за продуктами. И всегда останавливалась у нас (и после смерти папы тоже). Просто мне «не говорили», кто это,— так, какая-то воронежская родственница. И папа видел свою старшую дочь, и никогда по нему нельзя было сказать, подумать даже, что ее приезд вызывает у него какое-то волнение. Мама тоже общалась с ней ровно, не восторженно, конечно, но достаточно приветливо, называла ее Аней, а та ее — Тамарой Ивановной, никакого даже оттенка любопытства у меня эти визиты не вызывали. А это была моя родная сестра... Никакого внешнего сходства со своим папой я в ней не обнаруживала, пока не узнала правды — тут мне, наоборот, начало казаться, что она просто копия Григория Сергеевича.
Аня приезжала и на похороны своего отца, и, спустя двадцать пять лет, на похороны моей мамы, проработала всю жизнь доцентом и заведующей кафедрой, которую когда-то окончила (она организовала нечто вроде кабинета-музея Григория Сергеевича, первого красного директора Воронежского лесохозяйственного института, я передавала ей папин диплом об окончании и приказ о назначении директором, чуть ли не на следующий день), дожила и до внуков, и до правнуков и скончалась в марте 2006 года в возрасте восьмидесяти пяти лет. В недавние неустроенные годы Аня с мужем не раз приезжали «закупаться» в Москву на машине из Воронежа, останавливались у меня, обменивались мы и поздравительными открытками, и никакого нерва наши отношения не имели, так, дальняя родня. Во всяком случае, воспоминания об этом дне перед моим собеседованием в университет, по-прежнему острые, к «Ане из Воронежа» как-то вроде и отношения не имеют...
А тогда, в тот вечер, когда мне мама сообщила «новую информацию», я в себя не могла прийти. Больше всего меня поражал папа. Он был очень простой, вовсе не артистичный человек с прозрачным, мягким взглядом светло-серых спокойных глаз, и никогда я не видела никакой, хотя бы и сдержанной, бури в этих глазах. Ну, допустим, он потерял единственного сына, когда мы были в эвакуации, и я не видела, что тогда с ним творилось. Но оставались еще другие члены его семьи, несчастливой по его вине, — не видела я, чтобы он вспоминал о них, не видела. Может, вот только сердце его рвалось раз за разом (он перенес четыре только обширных инфаркта) из-за этого...
Что было вечером, когда папа вернулся домой, как я спала эту ночь,— ничего не осталось в памяти.
Утром 9 июля поднялась, прихватила с собой «Очерки о геометрии Лобачевского», так, для общей солидности, и отправилась в университет. У подъезда, верхом на низенькой ограде газона, сидел Бородуля — он решил лично сопровождать свою «первую ласточку» (из нашей школы через год, так же по настоянию, если не приказу, Бородули поступила на мехмат Наташа Крутицкая, теперь доцент кафедры математики физического факультета МГУ, и еще через год — Марина Ратнер; она кончила ту же кафедру, что и я, быстро защитилась, быстро уехала, сначала в Израиль, потом, давно уже, в Америку, и сейчас, едва ли не единственная из наших женщин, — член Национальной академии наук США) на собеседование. Я хоть и была сильно обескуражена, но еще сильнее рада; честно говоря, мне было не по себе. Доехали на 1-м автобусе до Главного входа (других я еще и не знала), я предъявила охраннику свою расписку о приеме документов, а Бородуле его документы не помогли, его просто не пропустили, он мне крикнул вдогонку, что будет ждать на ступенях Главного входа. У двери аудитории 15-02, где шло собеседование, было довольно многолюдно— я уже говорила, что на мой курс поступило огромное количество медалистов. Рассказывали друг другу всякие небылицы: говорили, что вопросы задают «не по программе», например, кого-то будто бы спросили: «Как звали жену Бойля-Мариотта?» Чушь была так очевидна, что я не занервничала, и меня довольно быстро вызвали. Спрашивал меня аспирант-механик Андрей Дерибас. Я успела заметить, что он огромного, думаю, что больше двух метров роста и красавец (Андрей в первые же годы организации Сибирского отделения АН СССР уехал в Новосибирск, и больше я его не видела, но зато в Третьяковке можно было увидеть его портрет кисти Дейнеки). Дерибас (тогда я, конечно, не знала его фамилии) спросил, читала ли я что-нибудь «дополнительное». Я назвала «Очерки…».