Когда мы лишились этой Кремлевской столовой, даже и вспомнить не могу. Может, тогда же, когда у папы забрали служебную машину, а может, попозже. Мама как-то уже начала привыкать к этим «ударам судьбы», хотя все равно, конечно, страдала. Было ясно, что восхождение наверх определенно закончилось.
Тем временем моя школа подошла к середине, а Юрина — и вовсе к концу. Я не слышала, чтобы родители между собой обсуждали, что Юра будет делать после школы, — в те годы «связка» школа — вуз еще не только не была наиболее естественной, но и не слишком частой. Юра тем не менее, как оказалось, уже все решил — он будет поступать в университет, на биофак. Для моих родителей этот непонятный биофак был как снег на голову. Для брата этот выбор был осознанным. Через годы, и не от Юры вовсе, я услышала, что он в последние школьные годы посещал, ну, скажем, кружок, который вел у себя дома для очень узкого круга (главным образом, для своих дочерей) профессор математического факультета университета Алексей Андреевич Ляпунов. Кружок обсуждал и изучал сразу две «лженауки» — кибернетику и генетику. И хотя сам Алексей Андреевич был определенно кибернетиком, и обе его дочери (одна, Наташа, мне ровесница, другая, Ляля, года на два помоложе), и их мужья, Н. Н. Воронцов и Ю.Ф.Богданов, и мой брат Юра выбрали как раз генетику. С родителями брат не советовался, просто объявил о своем решении — и все. Они и вправду не могли бы ему ничего посоветовать, а запрещать (запрет без всяких оснований вполне мог бы последовать) Юре было совершенно бесполезно. Поступил брат легко, я вообще не заметила как — была в Валентиновке. Тем не менее именно на меня поступление брата в университет произвело самое большое впечатление. Где-то почувствовалось дыхание и моего будущего. До тех пор мне даже в голову не приходило задумываться о таких вещах. Мама как сказала однажды, что в моей непрерывно отличной учебе никакого подвига не видит, так больше к этому вопросу и не возвращалась. Никогда не приближалась к моим тетрадкам, не проверяла уроки, подписывала табель раз в четверть, и на том ее родительское внимание заканчивалось. А папа — ему больше всего подходили пушкинские строки о Дмитрии Ларине:
…Но в книгах не видал вреда; Он, не читая никогда, Их почитал пустой игрушкой И не заботился о том, Какой у дочки тайный том Дремал до утра под подушкой.
Да вот то-то и оно, что у дочки моего папы никакого тома под подушкой никогда не бывало! Осознание этого факта пришло как-то сразу, именно когда брат поступил в университет. Первым делом я поделилась своими раздумьями с подругой-соседкой Милой. Ее брат, оказывается, тоже стал студентом, поступил в Институт тонкой химической технологии им. Менделеева. С одной стороны, нам не о чем было беспокоиться — мы с ней были отличницы покруглее наших братьев. С другой стороны, они, братья, каким-то образом сделали свой выбор, а у нас даже никакого представления о таких вещах еще не было. Ну что это за «тонкая химическая технология», ну откуда Милкин брат мог что-нибудь знать об этом? Ответ напрашивался сам: из книжек. А мы с ней не читали! То есть никто нам не мешал, могли читать сколько угодно, но и не помогал никто! Не направлял, не советовал, не руководил... Да и то сказать, я ведь была, собственно, воспитанницей сначала няни Марфуши, а потом домработницы Наташи. То, что моя бабушка кончила Московский университет по русской словесности, а мой дедушка был известным адвокатом, меня непосредственно никак не касалось. А родителей все и так вполне устраивало — я была примерная, образцовая, даже образцово-показательная дочь и ученица.
По счастью, как раз в это время наша старенькая школьная библиотекарша объявила в школе кружок по «библиотечному делу». На самом деле ей просто стало невмоготу одной следить за «библиотечным фондом»— проверять, подклеивать, расставлять по темам книжки из нашей школьной библиотеки, и она искала добровольных помощников. Мы с Милой дружно явились (не помню, откликнулся ли хоть кто-нибудь еще). Библиотека эта была скудная и убогая, но все же на уровень чеховской «Каштанки» или каверинских «Двух капитанов» позволила нам взобраться. Мы просто брали домой подряд все книги, дома их приводили в порядок и заодно, конечно, прочитывали. Потом брали следующую партию. Читали, конечно, все, без разбору, но тут количество сыграло свою положительную роль. Старушка-библиотекарша, благодарная за неоценимую помощь, рассказала нашей учительнице литературы о нашем стремлении к чтению, и Елизавета Борисовна Лубоцкая, которая вела у нас русский и литературу в 6-м классе, стала деликатно направлять наше чтение, и вскоре мы были в состоянии отличать «Повесть о капитанской дочке» от «Повести о Зое и Шуре».
Дальше, однако, по части самообразования мы не знали, что еще можно сделать. Хорошо, что вообще задумались, и то потому, что наши братья в это время уже выбрали свой жизненный путь. Все без исключения школьные предметы давались мне безо всякого труда, я от рождения обладала такой памятью, что вообще не могла понять, как это кто-нибудь из одноклассниц может не знать чего-нибудь, о чем говорилось на уроках. То есть, по сути, устных уроков я вообще могла не учить, а, в силу своей добропорядочности, я еще и учила, читала по учебнику, пересказывала вслух. Потом в школе ко мне всегда прикрепляли «отстающих» — я еще с ними, для них пересказывала. В общем, массу времени могла бы сэкономить, если бы знала, куда его употребить. Но дома этим никто не интересовался, а в школе мне всегда находили употребление в общественной работе — нынешние дети, наверное, вообще не знают, что это такое (мои, во всяком случае). Я же в школе была, вот именно, и швец, и жнец, и на дуде игрец. Не буду пересказывать, жаль только, что столько времени на это ушло.
В 1952 году у папы вновь случился инфаркт, все лето он пролежал в больнице, мама на даче вообще не появлялась, Юра был на летней практике, мы с Б. Наташей вдвоем жили в Валентиновке. А когда мы с братом вернулись к началу учебного года в Москву, мама объявила, что решено продать часть нашей все еще недостроенной и недоотделанной дачи. Мы такого рода решения никогда не обсуждали, да нас и не приглашали к обсуждению. Но ни понять, ни принять его внутри себя у меня не получалось. Удивляло и то, что оно исходило от мамы, — уж наша-то мама, как никто другой, отличала, что такое иметь дачу, а что — полдачи. Так или иначе, но к следующему лету часть, которая включала Юрину комнату, кухню, крыльцо и большой коридор, разделявший дом надвое, была продана. К этой, проданной, части отошли и четырнадцать соток участка, у нас осталось восемнадцать. За какие деньги было продано, мне (а скорее всего, и Юре) осталось неизвестным, знаю только, что денег этих так и не хватило, чтобы закончить вынужденное строительство и обустройство. Покупатель оказался мытищинским «чиновником», ему все быстро оформили, и это был единственный плюс, потому что в дальнейшем он отказался принимать участие в работах, связанных с фактическим разделением дома и участка, и внаглую отвечал маме: «Вам нужно, вы и делайте!» А «дел» оказалось немало: нужно было поставить внутренний забор между нами, заделать коридор с нашей стороны, отрыть новый колодец — тот оказался на их стороне, поставить сарай для дров и всякой всячины, ну и так еще, по мелочи. В результате львиная доля вырученных денег ушла на эти вынужденные преобразования, мы при этом остались с тремя смежными комнатами, без кухни (стали готовить в уголке большой столовой), без огорода, который уже начал давать богатый урожай, очень скрашивавший нашу валентиновскую жизнь, и с пренеприятнейшими соседями. Из остаточков, не ушедших на перестройки, была куплена штука (наверное, 50 метров) простынного полотна с голубой полосой по краю и шкурки каракуля маме на шубу. Все следующее лето я подшивала простыни на взятой на время у Антона Федоровича старенькой швейной машинке, а за большим столом расположилась дама-скорняк, подбиравшая и сшивавшая вручную специальной иглой шкурки для маминой шубы. Зачем понадобилась эта совершенно проигрышная «сделка», я поняла годы спустя, когда, уже после папиной смерти, продавали оставшуюся часть дачи. С вами тоже поделюсь не сразу...
В довершение ко всем бедам — а я продажу половины дачи ощущала как настоящую беду, — в том же году папу окончательно отправили на пенсию. Собственно, он и вправду не мог работать, как там требовалось, не мог ездить в командировки, а чуть не каждое решение, требующее сильного нервного напряжения, заканчивалось инфарктом с многомесячными лежками в больнице. И хотя папа был еще очень молод, приходилось мириться с неизбежным — московское «высокое положение» оказалось ему не по силам, да и не по вкусу, о чем я уже не раз говорила. Решался вопрос, какую категорию пенсии ему присвоят и какими, стало быть, благами наделят. И хотя мама и очень волновалась по этим поводам, ни от нее, ни от самого папы это уже не зависело. В конце концов папе положили так называемую «персональную пенсию союзного значения» как «старому большевику». Это в его случае означало 1400 (позднее, после денежной реформы, 140) рублей в месяц деньгами плюс кремлевское медицинское обслуживание (больница, поликлиника, санаторий) с 80-процентной скидкой на лекарства, но только не первой и не второй, а аж одиннадцатой категории — раньше никто и не слышал, что там столько градаций. Не буду описывать, в чем именно заключалось такое понижение статуса, но мама это очень болезненно ощутила, хотя и ее, и даже меня, как несовершеннолетнего члена семьи, оставляли тоже прикрепленными к Кремлевке. Ну а кроме этого, оставалась квартира в совминовском, как вы понимаете, доме и дача. Вообще-то немало для пенсионера, мама только никак не могла смириться с таким «поражением в правах». Она готова была признать папу «рядовым» персональным пенсионером, но примеривать к себе это слово никак не собиралась. А пришлось.