Он спрашивал меня, что теперь делать. Я всегда был его опорой, защитой, покровителем, во время войны двенадцатого года он был поручиком в моем полку. Это я ходатайствовал о переводе его в Санкт-Петербургский лейб-гвардейский полк, и он понимал, что не может своим поступком бросить на меня тень. Я же в первую очередь желал, чтобы мой брат был и оставался достойным человеком. Но как поступить достойно, если ты оказался в ситуации, когда тебе неизбежно придется совершить предательство?
Владимир Дмитриевич замолчал. Молодые люди ждали продолжения, но граф был до того возбужден, что никак не мог продолжать.
— И что вы сказали ему? — осторожно спросил Ричард, когда молчать стало совсем неловко.
— А что я мог ему посоветовать? Доложить о восстании, предать своих товарищей — это, право, низко. Но пойти против своего государя означает пойти против Отечества.
— Это не всегда так, Владимир Дмитриевич, — мягко возразил Ричард. — Король и государство не едины. Империя важнее самодержца. Превыше всего отечество и честь.
— В России царь есть символ государства, — ответил Воронцов. — Я был в Британии, разве там иначе?
— Порою в Англии мятеж приводит к реформам, которые идут на благо государства, — не согласился Редсворд. — Treason doth never prosper: what’s the reason?
— For if it prosper none dare call it treason[3], — произнес Воронцов. — Это сказал Джон Харингтон, англичанин. Вполне возможно, что император Николай и собирался отменить крепостное право. Теперь же этот его поступок станет проявлением слабости и трусости, и вся Россия, вся Европа заговорит о том, что русский царь пошел на реформы из страха избежать нового бунта.
— Имеет ли значение, что будут говорить? — спросил Ричард.
— А вам безразлично мнение других? — Граф слегка приподнял брови. — Перспектива потерять лицо вас не пугает?
— Мой отец, Уолтер Джон Редсворд, герцог Глостер, один из самых знатных людей в Британии, женился на девушке из народа, — твердо произнес Ричард.
При этих словах хозяин дома вздрогнул, глаза его сверкнули, но он тут же овладел собой и через мгновение с прежней учтивостью смотрел на гостя, который продолжал:
— Мой отец всегда говорил мне, что честь превыше доброго имени, ибо доброе имя есть твое отражение в глазах людей. Но честь есть отражение в твоем сердце. Не страшно лишиться доброго имени и уважения людей — страшно потерять честь, перед собой и перед Богом.
— Ваш отец всегда восхищал меня своей храбростью и своим благородством, — медленно и задумчиво произнес граф Воронцов.
— Вы знали моего отца?
— Знал, — глаза графа снова сверкнули, — когда-то он спас мне жизнь.
Ричарду показалось странным, что отец никогда не рассказывал ему о своем знакомстве со столь благородным джентльменом, каким был Владимир Дмитриевич, однако, хоть граф и вел себя крайне любезно, молодой человек не мог не заметить, что тема герцога Глостера неприятна хозяину дома.
Глава 2
Два князя
Дома новы, но предрассудки стары.
А.С. Грибоедов
Последний день лета утонул за стенами Петропавловской крепости, и в Петербурге наступила ветреная осень. Редкие пожелтевшие листья опадали с лип Конногвардейского бульвара, по которому медленной походкой прогуливались два молодых человека.
Один был очень высок и худощав. Красивое лицо его было слегка опоганено оспой, а черные как смоль волосы, крючковатый нос и глубоко посаженные глаза придавали ему поразительное сходство с коршуном. Ему было двадцать семь лет, и он в звании губернского секретаря занимал должность в каком-то ведомстве. Звали его Герман Модестович Шульц. Разумеется, никаким немцем он не был, хотя и пытался убедить всех в обратном.
Собеседник Германа ростом был выше среднего, но весьма худой. Его впалые щеки были обрамлены бакенбардами, а кудрявые волосы он коротко постригал — дабы не быть уличенным во вьющихся волосах. Толстая нижняя губа и широкие надбровные дуги чертовски не соответствовали тонким чертам лица этого молодого человека, а легкая сутулость придавала ему скорее вид обезьяны, нежели дворянина. Все это крайне раздражало молодое горячее сердце, и его обладатель нижнюю широкую губу поджимал, брови хмурил и стремился ходить выпрямившись, словно оловянный солдатик, что придавало ему вид комичный и крайне нелепый. Он это понимал, страшно сердился на самого себя и дошел до того, что стал обладателем самого скверного нрава в Санкт-Петербурге. Это было давно всем известно, и все давно с этим смирились.
Человеком он был по природе незлобливым, стремился улыбаться подчиненным и не дерзил начальству более чем восемь раз на дню — за редкими исключениями. Двадцати пяти лет от роду, он был коллежским асессором в Министерстве иностранных дел.
А звали этого человека Петр Андреевич Суздальский. Его отец, князь Суздальский Андрей Петрович, кавалер ордена Святого Андрея Первозванного и многих других, в отставке министр иностранных дел, был известным на всю Россию брюзгой и самодуром. Своим продвижением по службе князь Петр Андреевич был обязан протекции отца, о чем прекрасно знал и нередко приходил по этому поводу в скверное расположение духа. Андрей Петрович Суздальский слыл заправским скрягой, денег сыну никогда не давал, держал его вдали от слуг, и Петр Андреевич был единственным князем в Петербурге, который ходил пешком и сам чистил свои сапоги. Последнее он, кстати, категорически не любил, а посему вид часто имел неопрятный.
В министерстве он стремился улыбнуться каждому, кого встречал, с подчиненными общался ласково и мягко, за проступки всегда наказывал по справедливости, был любезен с теми, кто стоял на равных и немного выше в министерстве, зато дерзил отцу, министру и царю.
И эти двое неторопливо шли по Конногвардейскому бульвару.[4]
— Сегодня вечером ты явишься на бал? — спросил Герман молодого князя.
— Не знаю, стоит ли, — тоскливо протянул Петр Андреевич, — пожалуй что пойду. Увижу знакомые до тошноты лица, со всеми пообщаюсь, всем улыбнусь, отпущу два-три комплимента барышням, но танцевать не буду. После расскажу парочку анекдотов о собственной бедности при богатом папаше-старике, произнесу несколько любезностей в адрес хозяина дома, его дочери-именинницы, другой его дочери, которую Ланевские прочат мне в невесты… на кой черт им сдался коллежский асессор с жалким жалованьем?
— Но ты не просто коллежский асессор, — возразил Шульц, с восхищением смотревший на своего друга, который уставшим голосом о бале говорил, — ты князь Суздальский, человек знатного и благородного рода.
— Да-да, — подхватил Петр Андреевич, — и сын министра иностранных дел в отставке, наследник огромного состояния. Не сомневаюсь, что князь Михаил Васильевич — а он человек отнюдь не бедный — просто мечтает, чтобы мой батюшка поскорее помер, и тогда его дочери достался бы один из самых богатых женихов России. Но старик, хоть ему уж восемьдесят лет, силен и бодр духом. Он еще их всех переживет, и на похоронах у них всех больше выпьет.
— Не понимаю, почему отец так суров в твоем воспитании, — сказал Герман.
— Все дело в том, что дед мой все свое состояние промотал, и мой отец смолоду кроме знатности и доброго имени ничего не имел, — объяснил молодой князь. — А служить он начинал еще при государыне Екатерине. А тогда сам знаешь какие времена были. И при Екатерине же он стал коллежским асессором. Не то что я — по папиной протекции, а сам, благодаря таланту и уму. Все, что имеем мы, отец мой нажил сам. И сам имеет право всем распорядиться.
— Но он ездит в лакированной коляске, спит на шелковых подушках, ест в самых дорогих ресторанах Санкт-Петербурга, костюмы ему шьют лучшие портные во всей Европе! — воскликнул Герман. — Больше того: львиную долю своих доходов он отдает на благотворительность, он держит целый полк прислуги у себя дома. Так почему же он не дает тебе денег и заставляет тебя самого чистить сапоги?
— Герман, друг мой, — ласково протянул Петр Андреевич, — ты совершаешь большую ошибку, которая вообще присуща людям: считаешь чужие деньги и то, на что эти деньги расходуются. Не забывай, что это отцовское состояние. И только он вправе распоряжаться им по собственному разумению. Что до сапог — крепостным нетрудно приказать их вычистить, но старик считает это элементом воспитания. Своих детей я буду воспитывать по-другому, это точно. Но мой отец таков, каков он есть, и я мирюсь с этим.
Друзья подошли к дому Петра Андреевича.
— Зайдем ко мне, — предложил князь. — Хорошо пообедаем.
— Нет, благодарю, — учтиво ответил Шульц, — боюсь, мне пора идти.
Предложение Суздальского было Герману чрезвычайно лестно, а мысль о «хорошем обеде» в одном из богатейших домов Петербурга возбуждала скудный аппетит Германа, который в последнее время сильно экономил, и — в том числе — на еде. Но всякий раз, когда Петр Андреевич приглашал своего друга в гости, перед последним всплывал грозный образ деспотичного старого князя, которого Шульц ни разу не видел, но тем не менее очень боялся. Герман был карьерист, однако, видя отношение Андрея Петровича к сыну, он был далек от праздных мыслей, будто бы сей великий государственный муж стал принимать какое-либо участие в его, Германа, продвижении по службе.