Чтобы понять, не остались ли на месте преступления какие-нибудь следы, которые помогут найти меня, я на следующую ночь пришел на тот пустырь, и вдруг в голове у меня стали вертеться вопросы о манере и стиле. Ведь то, что называют манерой, стилем, – это всего лишь особенность, присущая определенной личности.
В ту ночь, когда мы с Зарифом-эфенди отправились на пустынное пепелище, снег еще не выпал. Мы слышали далекий лай собак.
– Зачем мы сюда пришли? – спрашивал несчастный. – Что ты хочешь показать мне здесь в этот час?
– Вон там колодец, и в двенадцати шагах от него я спрятал деньги, скопленные за много лет, – отвечал я. – Если ты никому не расскажешь то, что сейчас говорил мне, деньги будут твои.
– Значит, ты согласен, что делаешь неправедное дело, – горячо сказал он.
– Согласен, – вынужден был соврать я.
– То, что вы сейчас рисуете, большой грех, знаешь ли ты это? – спросил он наивно. – Как вы могли отважиться на такое безбожие?! Вы все будете гореть в аду. Ваша боль и ваши страдания никогда не прекратятся. Вы и меня втянули.
Услышав эти слова, я с ужасом осознал, что все, кому он будет говорить об этом, поверят ему. Эниште-эфенди[18] заказывал рисунки для книги тайно и платил хорошие деньги, поэтому о ней ходило много слухов. Кроме того. Главный художник мастер Осман ненавидит Эниште-эфенди и, я думаю, сознательно распространяет о нем сплетни.
– Слушай, – сказал я, стараясь казаться беспечным, – мы делаем заставки, орнаменты на полях страниц, рисуем самые красивые картинки, мы разукрашиваем шкафы, шкатулки. Это наша работа. Нам заказывают рисунок и говорят: вот сюда вы поместите корабль, газель, посадите падишаха, нарисуете птиц, здесь изобразите такую-то сцену.
А один раз Эниште-эфенди поручил мне нарисовать лошадь, какую я хочу. Тогда, чтобы понять, какую лошадь мне хочется нарисовать, я, как великие мастера прошлого, нарисовал сотни лошадей. Вынув набросок, сделанный на грубой самаркандской бумаге, я показал Зарифу Он заинтересовался, приблизил бумагу к глазам и стал рассматривать при бледном свете луны.
– Старые мастера Герата и Шираза,[19] – продолжал я, – говорили, что художник должен пятьдесят лет подряд рисовать лошадей, лишь тогда он нарисует настоящую лошадь, такую, какой ее видел Аллах, и добавляли, что лучшие рисунки лошадей сделаны в темноте – ведь настоящие художники через пятьдесят лет работы слепнут и привыкают рисовать лошадь по памяти. Нам заказывают, и мы стараемся нарисовать самую совершенную лошадь, как рисовали старые мастера, вот и все. После того как сделан заказ, нечестно считать нас в чем-то виноватыми.
– Не знаю, правильно ли это, – сказал Зариф. – Ведь у нас есть своя воля. Я не боюсь никого, кроме Аллаха. А он дал нам разум, чтобы мы отличали плохое от хорошего.
– Аллах все видит, все знает, – сказал я по-арабски. – Он поймет: ты, я, мы работали, не имея понятия о том, что получится в результате. Кому ты донесешь на Эниште-эфенди? Ты не веришь, что эта книга делается по воле всемогущего падишаха?
Мы остановились возле колодца. В какой-то миг я увидел в темноте его глаза и понял, как ему страшно. Мне стало жаль его. Но стрела была уже выпущена. Я молил Аллаха укрепить меня в мысли, что передо мной не просто глупый трус, а подлец.
– Отсчитай двенадцать шагов отсюда и копай, – сказал я. – А что будет потом?
– Скажу Эниште-эфенди, чтобы сжег рисунки. Что еще можно сделать? Ведь если твои слова услышат поклонники Нусрета Ходжи, они не оставят нас в живых, а рисунки уничтожат. У тебя же есть среди них знакомые? Если ты возьмешь мои деньги, я поверю, что ты не донесешь им на нас.
– А деньги в чем?
– В старом сосуде для маринадов; семьдесят пять венецианских золотых, – ответил я уверенно.
В голове пронеслось: золотых-то нет! А если я не дам денег, этот негодяй всех нас погубит!
Я ухватил двумя руками камень, лежащий рядом с колодцем. Он еще отсчитывал седьмой и восьмой шаги, когда я догнал его и изо всей силы ударил сзади по голове.
Уже после того как я сбросил труп в колодец, я подумал, что сделал все слишком грубо, как совсем не подобает истинному художнику.
Я – ЭНИШТЕ
Для Кара я – эниште, но так получилось, что не только он, все называют меня Эниште. Кара приходил к нам еще тридцать лет назад, когда мы жили на окраине Аксарая,[20] на тенистой улице, где росли каштаны и липы. Летом я сопровождал в поездках Махмута-пашу и тогда Кара с матерью перебирались в наш дом. Его покойная мать была старшей сестрой моей покойной жены. Кара было в ту пору шесть лет, он плакал, если плакала мать, молчал, если она молчала, и боязливо посматривал на меня.
Сейчас передо мной взрослый мужчина. Он выказывает мне уважение: почтительно поцеловал руку, преподнес в подарок монгольскую чернильницу со словами: «специально для красных чернил». Кара сидит напротив меня, аккуратно подобрав ноги, а я вспоминаю годы, когда мать часто приводила его сюда, считая, что будущее его – в нашем доме; я заметил, что он любит книги, и это сблизило нас, он стал моим подмастерьем. Я рассказывал ему, что художники Шираза, уведя на самый верх рисунка линию горизонта, открыли новый стиль. Все художники изображали несчастную Лейлу, сгорающую от любви к Меджнуну, в пустыне; так они подчеркивали ее одиночество. Я объяснял мальчику, каким образом великому мастеру Бехзаду удалось изобразить ее еще более одинокой, хотя он рисовал, как она готовит пищу, разжигает огонь в очаге, идет меж шатрами в толпе женщин.
Как все молодые мужчины, посещавшие наш дом, Кара, конечно же, был влюблен в мою единственную дочь Шекюре. В те времена в мою красавицу были влюблены многие; я относился к этому спокойно. Но любовь Кара, который был своим человеком в доме и мог видеть лицо Шекюре, представляла определенную опасность. Он не сумел, как я надеялся, побороть эту любовь и совершил ошибку, открыв моей дочери свои пылкие чувства.
После этого ему пришлось забыть дорогу в наш дом.
Я думаю. Кара знает, что через три года после того, как он покинул Стамбул, моя дочь, будучи в самом прекрасном возрасте, вышла замуж за сипахи;[21] этот легкомысленный тип, оставив ее с двумя детьми, отправился в военный поход, и вот уже четыре года мы не получали от него или о нем никакой весточки. Слухи по Стамбулу распространяются быстро, по тому, как Кара смотрит мне в глаза, я догадываюсь, что он давно обо всем узнал. Вот и сейчас, просматривая лежащую на подставке книгу о душе, он прислушивается к голосам за дверью – два года назад дочь с сыновьями вернулась в мой дом.
Мы сидели в комнате, где зимой я занимался рисованием. Я видел:
Кара чувствует, что в соседней комнате находится Шекюре. Я поспешил перейти к главному, к тому, что изложил ему в письме, вызывая его из Тебриза в Стамбул:
– Сейчас я готовлю книгу, точно так же, как ты в Тебризе, когда заказывал книги художникам и каллиграфам. Мой заказчик – наш сиятельный падишах, опора нашего мира. Книга делается в тайне, и падишах тайно дал мне деньги через Главного казначея. Я договорился с лучшими художниками из художественной мастерской падишаха.
У нас иллюстрация делается к самой интересной сцене рассказа: первая встреча влюбленных, или горе Рустема, понявшего, что он убил собственного сына, или влюбленный Меджнун на фоне дикой природы среди львов, тигров, газелей и шакалов. Считается, что рисунок не может существовать отдельно от рассказа.
Я раньше тоже так думал. Но оказывается – может. Два года назад я был в Венеции в качестве посла нашего падишаха. Я видел там работы итальянских мастеров. Не зная, какие сюжеты они иллюстрируют, я старался понять суть нарисованного. Однажды я увидел рисунок на стене дворца и застыл, потрясенный.
Это было изображение человека, просто человека, как я. Гяур, конечно, не из наших. Но, глядя на него, я чувствовал, что вроде бы похож на него. Хотя внешнего сходства не было. Круглое полное лицо, скулы не выступают, подбородок совсем другой. Ни капли на меня не похож, но, когда я смотрел, сердце у меня билось, будто нарисовали меня.
От венецианского господина, который водил меня по дворцу, я узнал, что это изображение его друга, такого же благородного господина, как он сам. Рисунок показывал все, что было важного в жизни человека: панорама поместья, видневшегося из открытого окна, деревня и лес, который казался настоящим в переходящих одна в другую сочных красках. На столе перед ним часы, книги, ручки, карта, компас, коробки с золотыми монетами, всякие предметы непонятного для меня назначения, которые я видел и на других рисунках. И, наконец, рядом с отцом прекрасная, как сон, дочь.
Я понял, что этот рисунок и есть сам рассказ. Он – не приложение к рассказу, он – сам по себе.
Я никак не мог забыть этот рисунок. Всю ночь я думал о нем. Хотел бы я, чтобы меня изобразили на таком рисунке? Нет, это было бы слишком, так должен быть изображен наш падишах! Можно сделать книгу, которая показала бы падишаха и мир, что окружает его, подумал я.