Товарищ Свердлов, отставляя в сторону песочные часы, предлагает приступить к выборам председателя. Для подсчета голосов каждая фракция выделяет двух представителей. Наша фракция избирает меня и П. Г. Смидовича — человека с мягкими седыми волосами и голубыми близорукими, как бы изумленными глазами за круглыми стеклами золотых очков. Мы взбираемся по ступенькам на ораторскую трибуну, куда приносят два деревянных ящика, прикрытых с одной стороны черной коленкоровой занавеской. Это — избирательные урны. На одной из них надпись — «Чернов», а на другой — «Спиридонова». Свердлов строгим тоном учителя по алфавиту вызывает депутатов. На трибуне они получают от нас по два шара: черный и белый. В одну урну каждый бросает белый, избирательный, шар, а в другую — черный, неизбирательный.
Свердлов, которому явно наскучила утомительная процедура, все быстрее выкликает депутатов, и вскоре перед урнами вырастает длинная очередь.
Наконец голосование кончено. Со вздохом облегчения мы приступаем к подсчету шаров в обеих урнах. Итоги сообщаем Свердлову.
Звеня колокольчиком, он приглашает всех занять места и металлическим голосом заявляет:
— Позвольте огласить результаты голосования. Чернов получил избирательных — двести сорок четыре и неизбирательных — сто пятьдесят один. Спиридонова — избирательных — сто пятьдесят один и неизбирательных — двести сорок четыре. Таким образом, избранным считается член Учредительного собрания Чернов. Прошу занять место.
И Яков Михайлович с достоинством сходит с трибуны, уступая место сияющему Чернову. Не садясь в кресло, Чернов произносит цветистую речь. Но сегодня он, видимо, не в ударе — говорит вяло, с трудом, с напряжением, искусственно взвинчивая себя в наиболее патетических местах.
— Все усталые, которые должны вернуться к своим очагам, которые не могут быть без этого, как голодные не могут быть без пищи, — витийствует Виктор Чернов.
«Словечка в простоте не скажет», — думаю я, тяготясь однообразным и надоедливым красноречием. И мне вспоминается длинноволосый профессор-краснобай Валентин Сперанский, кумир бестужевских первокурсниц, который даже в домашнем быту во время болезни говорил напыщенным высоким штилем: «Меня постигла злая инфлюэнца…»
— Уже самым фактом открытия первого заседания Учредительного собрания провозглашается конец гражданской войне между народами, населяющими Россию, — торжествующе обводя зал широко раскрытыми глазами, продолжает сладкозвучно декламировать Виктор Чернов.
Его слушают плохо; даже эсеры болтают, зевают, выходят из зала. Наши на каждом шагу перебивают оратора презрительными насмешками, иронией, издевательством.
Публике, переполняющей хоры, тоже надоедает его пустая и нудная болтовня. Она сверху подает свои реплики. Чернов теряет терпение, предлагает шумящим удалиться и, наконец, угрожает «поставить вопрос, в состоянии ли здесь некоторые вести себя так, как это подобает членам Учредительного собрания».
Бессильные угрозы Чернова окончательно выводят нас из себя. В шуме и гаме тонут его слова. Как за спасательный круг, он хватается за дребезжащий колокольчик и в бессилии погружается в широкое, массивное кресло, откуда торчит лишь его седая кудлатая голова.
V
Как заунывный осенний дождь, льются в зал потоки скучных речей. Уже давно зажглись незаметно скрытые за карнизом стеклянного потолка яркие электрические лампы. Зал освещен приятным матовым светом. Все больше редеют покойные мягкие кресла широкого амфитеатра; члены Учредительного собрания прогуливаются по гладкому, скользкому, ярко начищенному паркету роскошного Екатерининского зала с круглыми мраморными колоннами, пьют чай и курят в буфете, отводят душу в беседах.
Нас приглашают на заседание фракции. По предложению Ленина мы решили покинуть Учредительное собрание, ввиду того что оно отвергло Декларацию прав трудящегося и обездоленного народа.
Оглашение заявления о нашем уходе поручается Ломову и мне. Кое-кто хочет вернуться в зал заседаний. Владимир Ильич удерживает.
— Неужели вы не понимаете, — говорит он, — что если мы вернемся и после декларации покинем зал заседаний, то наэлектризованные караульные матросы тут же, на месте, перестреляют оставшихся? Этого нельзя делать ни под каким видом, — категорически заявляет Владимир Ильич.
После фракционного совещания меня и других членов правительства приглашают в Министерский павильон на заседание Совнаркома. Я состоял тогда заместителем Народного комиссара по морским делам («Замком по морде» сокращенно прозвали мою должность испытанные остряки).
Заседание Совнаркома началось, как всегда, под председательством Ленина, сидевшего у окна за письменным столом, уютно озаренным настольной электрической лампой под круглым зеленым абажуром.
На повестке стоял только один вопрос: что делать с Учредительным собранием после ухода из него нашей фракции?
Владимир Ильич предложил не разгонять собрание, дать ему ночью выболтаться до конца и с утра уже никого не пускать в Таврический дворец. Предложение Ленина принимается Совнаркомом. Мне и Ломову пора идти в зал заседаний.
— Ну ступайте, ступайте, — напутствует нас Владимир Ильич.
С напечатанным на машинке текстом мы вдвоем спешим в зал заседаний. Все остальные большевики направляются в кулуары. С согласия Ломова я беру на себя оглашение декларации.
Войдя в зал заседаний, мы проходим в ложу правительства, расположенную рядом с трибуной оратора. Плохо очинённым карандашом я пишу на вырванном из блокнота клочке бумаги:
«По поручению фракции большевиков прошу слова для внеочередного заявления. Раскольников».
Поднявшись на цыпочки, протягиваю листок уже переставшему улыбаться Чернову, сидящему в кресле на высокой эстраде с величавой суровостью египетского жреца во время торжественного обряда. По окончании речи очередного оратора Виктор Чернов объявляет:
— Слово имеет член Учредительного собрания Раскольников.
Я поднимаюсь на трибуну и во весь голос, без ложного пафоса, но по мере возможности четко и выразительно читаю наше заявление, подчеркивая наиболее важные места. В сознании серьезности оглашаемого документа весь зал насторожился.
Пустые скамьи левого сектора, где еще недавно сидели большевики, зияют, как черный провал. В матросской фуражке, лихо сдвинутой набекрень, с ухарски выбивающимся из-под нее густым клоком черных смолистых волос, стоит у дверей веселый и жизнерадостный, весь опоясанный пулеметными лентами начальник караула Железняков. Рядом с ним теснятся в дверях несколько депутатов-большевиков, напряженно следящих за тем, что делается в зале.
Среди мертвой тишины я открыто называю эсеров врагами народа, отказавшимися признать для себя обязательной волю громадного большинства трудящихся. Весь зал словно застыл в безмолвии.
Несмотря на резкий язык нашего заявления, никто не перебивает меня. Объяснив, что нам не по пути с Учредительным собранием, отражающим вчерашний день резолюции, я заявляю о нашем уходе и спускаюсь с высокой трибуны. Публика неистовствует на хорах, дружно и оглушительно бьет в ладоши, от восторга топает ногами и кричит не то «браво», не то «ура».
Кто-то из караула берет винтовку на изготовку и прицеливается в лысого Минора, сидящего на правых скамьях. Другой караульный матрос с гневом хватает его за винтовку и говорит:
— Бр-о-о-ось, дурной!
VI
Владимир Ильич, уже одетый, отдает в Министерском павильоне последние указания.
— Я сейчас уезжаю, а вы присмотрите за вашими матросами, — улыбаясь, говорит мне товарищ Ленин.
На прощание Владимир Ильич крепко пожимает мою руку, держась за стенку, надевает галоши и через занесенный снегом подъезд Министерского павильона выходит на улицу.
Морозная свежесть врывается в полуоткрытую дверь, обитую войлоком и клеенкой. Моисей Соломонович Урицкий, близоруко щуря глаза и поправляя свисающее пенсне, мягко берет меня под руку и приглашает пить чай. Длинным коридором со стеклянными стенами, напоминающим оранжерею, мы обходим шелестящий многословными речами зал заседаний, пересекаем широчайший Екатерининский зал с белыми мраморными колоннами и не спеша удаляемся в просторную боковую комнату. Урицкий наливает чай, с мягкой, застенчивой улыбкой протягивает тарелку с тонко нарезанными кусками лимона, и, помешивая в стаканах ложечками, мы предаемся задушевному разговору.
Вдруг в нашу комнату быстрым и твердым шагом входит рослый, широкоплечий Дыбенко с густыми черными волосами и небольшой аккуратно подстриженной бородкой, в новенькой серой бекеше со сборками в талии. Давясь от хохота, он раскатистым басом рассказывает нам, что матрос Железняков только что подошел к председательскому креслу, положил свою широкую ладонь на плечо оцепеневшего от неожиданности Чернова и повелительным тоном заявил ему: