На Эдгара смотрели с недоверием, считали его не таким, как все, я даже боялся, что его отправят с острова восвояси без всякого задания. Именно поэтому я действительно много помогал ему, особенно после того, как он прикладом рассек себе глаз и боязнь стрельбы переросла в панику. В то же время я удивлялся, как же он справлялся в Красной армии и откуда у него появился столь плотный жирок на животе, ведь вряд ли армию снабжали одним лишь маслом и белым хлебом. Правда, на острове умасленный сливками живот быстро пропал, в Финляндии все было по карточкам.
Эдгару многое прощалось, так как он был прирожденный оратор. Когда из генералитета Финляндии стали присылать лекторов, он наконец-то смог продемонстрировать свое глубокое знание Красной армии, отточенное владение русским языком и даже попытался научить других прыгать с парашютом, хотя сам ни разу так и не прыгнул. Вечера он проводил, корпя над поддельными документами, необходимыми для возвращения в Эстонию, мне он рассказывал о формировании идеальной группы, основа которой будет заложена на острове. Я слушал его вполуха, в отличие от других я давно привык к тому, что мой кузен вечно что-то выдумывает. Другие же слушали его с предельным вниманием — свободного времени у нас было предостаточно, обычно оно тратилось на подробное обсуждение каждой встреченной лотты [2] , словно это была сама прародительница Ева. Я проводил время, думая о Розали и весеннем севе. Мы узнали о депортациях в июне. Об отце я не слышал ничего с того дня, как его задержали в прошлом году. Мать тогда плакала и говорила, что отцу стоило бы спеть “Интернационал”, да снять шапку, пока поют, да попридержать язык на собрании, да не противиться национализации, но я знал, что отец все равно бы не смог. В результате Симсоны потеряли дом, сын ушел в лес, а отец оказался в тюрьме. Он стал показательным примером — предупреждением для остальных. При этом людей успокаивали, что землю отбирать не будут, но кто же поверит большевикам.
Эдгара положение Симсонов не сильно тревожило, хотя именно наша семья заплатила за его обучение, за все те школы, о которых Эдгар теперь с упоением рассказывал всем остальным, о студенческой жизни в Тарту и всякое такое, а студентов в наших рядах было гораздо больше, чем фермеров. О том, каким узким был круг виденной ими жизни, можно было судить, наблюдая, как Эдгар и другие студенты посмеивались над всем, что считали примитивным. В их устах слово “необразованный” было ругательством, и свое отношение к человеку они строили исходя из того, проучился он три класса или больше. Иногда их речи звучали так, как будто они до одури начитались английских шпионских романов и теперь уверены, что прошедшие обучение на острове Стаффан в считаные дни разберутся с Красной армией. Эдгар проповедовал эту мысль активнее всех. Я решил для себя, что это связано с жаждой приключений, трусов в нашей команде не было, и это вызывало доверие, я перестал думать о том, что выйдет из всей этой затеи. Основные этапы были одинаковы для всех, все выучились на радистов, все отрабатывали азбуку Морзе, и хотя заряжал Эдгар долго и неумело, но отстукивал он своими шелковыми пальцами очень ловко, до ста знаков в минуту, тогда как мои руки были гораздо больше приспособлены для плуга. В самых важных вопросах и в надеждах на англичан мы, к счастью, были согласны.
У меня созрел план: вместо фотокарточки Розали я еще со времен острова держал в нагрудном кармане листки бумаги с дырочками для подшивки, чтобы потом собрать их в папку, — носить все записи с собой было слишком опасно. Я также купил блокнот с клеенчатой обложкой, чтобы вести дневник. Я намеревался собирать факты бесчинств и преступлений, творимых большевиками. А когда придет мирное время, передать эти записи искусным летописцам, тем, кто будет писать историю этой освободительной войны. Сознание важности и необходимости этой задачи поддерживало во мне боевой дух, когда мне начинало казаться, что я не принимаю участия в осуществлении больших планов только по трусости или что выбрал этот путь, лишь бы избежать боев. И все же у меня было дело, которым гордился бы мой отец. Я не собирался записывать ничего такого, что могло бы кому-то повредить, выдать наших связных. Я не планировал записывать их имена или упоминать названия местности. Я с удовольствием приобрел бы фотокамеру, но не для того, чтобы фотографировать лесных братьев. Глаза шпионов сверкают повсюду. В них блестит золото, у нас же в глазах блестела наша земля.
1941 Таллин Эстонская ССР, Советский Союз
Зерновые склады горели, и в небе вырастали столбы дыма. Автобусы, грузовики и легковые автомобили заполнили дороги, все спешили, колеса торопились не меньше людей. Взрыв! Огонь противовоздушной обороны. Осколки словно ливень. Юдит сидела, открыв рот, в углу на кухне своей матери, которая сбежала в деревню к сестре Лийе, оставив Юдит ждать бомбу в одиночестве, бомбу, которая всему положит конец. Дороги, ведущие из Талина в Нарву, забиты повозками эвакуирующихся, говорят, даже образован специальный комиссариат — по эвакуации скота, по эвакуации зерна и чечевицы, по эвакуации чего угодно — большевики хотели всё увезти с собой, всё до последнего, даже половинки картошки, лишь бы ничего не оставить ни немцам, ни эстонцам. Солдатам было приказано опустошить поля. Всё в сторону Нарвы, всё в сторону портов. Взрыв.
Юдит прижала ладони к ушам, так сильно, как только смогла. Она уже свыклась с тем, что город будет разрушен прежде, чем сюда придут немцы, но надеялась, что ее час пробьет в более будничной атмосфере, что последние, услышанные ею звуки будут звон чайной ложечки о блюдце, легкое перекатывание шпилек в шкатулке, приглушенный стук кувшина с молоком, поставленного на стол. Птицы! Их песни! Но люфтваффе и зенитные пушки поглотили всех птиц, она никогда больше не услышит их пения. Ни рычания собак. Ни мяуканья кошек, ни карканья ворон, ни странных стуков сверху, ни детских голосов снизу, ни топота ног посыльного мальчика, ни скрипа тележки, ни грохота жестяного ведра, когда соседка ударяется головой о притолоку прямо под окном Юдит. Носить ведро на голове не так уж глупо, Юдит тоже примеряла ведро, правда, дома и тайно от всех, позировала перед зеркалом и думала, почему модистки до сих пор не придумали шляп, которые можно было бы носить поверх небольшого ушата или ведра. Успех был бы обеспечен. Все женщины, словно дети, неисправимые чудачки, для защиты их голов нужны именно такие причудливые штуки, как ведра-шляпы. Но теперь звуки жестяного ведра уже остались в прошлом, там, где еще были будни. Будни, не отмеченные утратами и не окрашенные в красный цвет большевиками, обычные будни, со всеми их будничными звуками. Еще весной брат помог Юдит переехать к матери, на улицу Валге-Лаэва [3] , так, на всякий случай, но, несмотря на это, дни следовали один за другим, хотя брата с женой забрали в июне, и с тех пор Юдит ничего не слышала ни о Йохане, ни о золовке, а в доме Йохана поселились чужие важные люди из комиссариата. Муж Юдит был мобилизован в Красную армию и того раньше. Жившую этажом ниже, под матерью, Элису осудили за контрреволюционную деятельность — ее обвинили в том, что она знала, что Карин, снимавшая у нее квартиру, собиралась бежать из страны. Юдит тоже допросили по делу Карин. Но даже после этого дни по-прежнему сменяли друг друга и превращались в будни, что само по себе все равно было лучше, чем эти вот дни зачистки. Розали жила в деревне у тети Леониды и продолжала доить коров, несмотря на то что семья ее жениха подверглась террору: у Симсонов отобрали дом, отца Роланда арестовали, а его матери пришлось переехать к Розали. За это Юдит была очень Розали благодарна. Она сама не вынесла бы жизни со свекровью даже в такое бедственное время, у нее не было такого терпения, как у Розали. Если бы муж Юдит узнал о том, что произошло, он получил бы еще один повод к обвинениям, его мамуля не заслуживает такого равнодушия со стороны его жены. Может, и нет, но Розали ухаживала за свекровью гораздо лучше, чем Юдит, и наверняка вскоре наполнит дом маленькими детишками, к большой радости свекрови. Но Юдит этого уже не увидит.
Она стала думать, какие образы и какие звуки она хотела бы поднять из глубин прошлого, чтобы вновь прочувствовать их напоследок, перед тем как все закончится. Может быть, день из детства, Розали и доносящиеся из кухни звуки, мгновение, которое прозвучало бы так же, как все обычные утра мирного времени, когда день обещал быть таким же, как вчера, день, когда стоящий под окнами мамы фанерный стул Лютера со скрипом ехал по полу, и этот скрип раздражал Юдит, день, когда в голове у Юдит не было никаких важных мыслей и даже такие ничтожные вещи выводили ее из себя. Хотя, возможно, она хотела бы вспомнить перед смертью то время, когда она была еще незамужней девушкой, когда не было на свете ничего более возбуждающего, чем завернутое в шелковую бумагу платье в коробке, платье для будущего сватовства… О муже она не хотела бы думать ни в коем случае. Она закусила губу — муж не выходил у нее из головы, как она ни старалась. Если бы озаривший вдруг комнату взрыв пришелся на ее дом, мысль о муже стала бы ее последней мыслью. Новый взрыв заставил мышцы вздрогнуть, но сами бомбы ее уже не пугали, она даже не прятала голову в колени.