— Вадим Арнольдович! Помилуйте! Что вы такое говорите?
Из трубки понеслась сбивчивая, эмоциональная речь, но стоявший тут же Сушкин разобрать ее не смог. Однако он смог понять, что Гесс на чем-то явно настаивал, и это что-то вызывало живейшее неудовольствие «нашего князя».
Можайский и впрямь попытался завершить беседу решительно:
— Нет, Вадим Арнольдович, это никак невозможно!
Но из трубки полился новый поток то ли доводов, то ли уговоров. Можайский слушал их, а затем сдался:
— Ну, хорошо… приходите. Только… только я ничего не обещаю!
— Что случилось? — спросил Сушкин, когда Можайский повесил трубку обратно на рычаг. — Чего хотел Гесс?
— Он сейчас сам придет, — буркнул Можайский и вернулся к стулу.
6.
Теперь в гостиной Сушкина сидели трое: сам Никита Аристарховича, «наш князь» и Вадим Арнольдович. Вадим Арнольдович был чрезвычайно взволнован, красен лицом и сбивчив на язык:
— Вы должны… нет, Юрий Михайлович: обязаны мне разрешить!
Гесс, сидя, размахивал руками, отчего тело его покачивалось на стуле, а сам стул, казалось, вот-вот опрокинется.
— Обязаны!
— Но Вадим Арнольдович, — отбивался Можайский, — вы же понимаете: это решаю не я!
— Так объясните Дурново!
— Да как же я ему объясню? За кого вы меня принимаете?
Гесс так посмотрел на Можайского, что стало ясно: если он за кого-то и принимал его сиятельство, то за такую персону, статусу которой позавидовал бы сам Зевс.
— Вы просто не хотите!
Гесс уже едва ли не плакал.
Никита Аристархович наблюдал всю эту сцену с нескрываемым изумлением.
Можайский тяжело вздохнул:
— Да у нас и времени уже не остается…
Гесс встрепенулся:
— Ах! — воскликнул он. — Если дело только во времени, то оно еще есть! Я… вот… изволите видеть…
Рука Вадима Арнольдовича метнулась к внутреннему карману сюртука.
— Что это? — спросил, прищурясь, Можайский.
— Билет!
— Гм… а ну-ка…
Гесс протянул Можайскому билет, а тот принял его и начал рассматривать — и так, и эдак, и со всех вообще сторон, как будто сомневаясь в его подлинности.
— А вот еще…
Гесс вынул из кармана бумажник, а из бумажника пачку каких-то бумаг.
— А это что?
Гесс протянул Можайскому и бумаги.
— Деньги!
— Ну… да: векселя на предъявителя в венецианский банк!
Глаза Можайского, после приключившегося с ним несчастья не знавшие ничего, кроме навечно застывшей в них жуткой улыбки, вдруг помутнели, улыбка заволоклась пеленой, почти погасла. И было это настолько удивительно, что и сам Гесс, и видевший то же самое Сушкин вздрогнули, а по их спинам пробежали мурашки.
— Вадим Арнольдович… — начал было Можайский, но голос его сорвался. — Вадим Арнольдович, дорогой…
Гесс поднялся:
— Юрий Михайлович! Если вы…
Поднялся и Можайский:
— Молчите!
Гесс застыл.
Можайский подошел к телефону:
— Алло, барышня? Сто шестьдесят девять, пожалуйста… Иван Николаевич? Да, это Можайский… да поменялось… вы только не волнуйтесь… тут вот какое дело… — голос Можайского стал твердым. — Гесс едет со мной!
7.
Хлопот по сборам и проводов, разумеется, не было. Поздно вечером, за пару часов до того получившие в Канцелярии новые паспорта Можайский и Гесс, сопровождаемые только Сушкиным и Любимовым — уже назначенным исполняющим должность младшего помощника пристава, — явились на вокзал: к отходившему заграницу поезду.
На перроне было людно. Носильщики не уставали загружать багажный вагон и вагоны первого класса. У вагона, в котором должны были ехать Можайский и Гесс, перетоптывались, разбившись на кучки, пассажиры скромного вида. Табачный дым, смешиваясь с паром, поднимался к навесу.
— Прохладно! — поежился поручик.
— Ничего, — отозвался Сушкин, — в вагоне топят и чай подадут… или нет?
— Не знаю, — усмехнулся Можайский. — Как полагаете, Вадим Арнольдович: в нашем вагоне чай разносят?
Гесс похожим образом усмехнулся и пожал плечами:
— Вот уж не ведаю!
— Юрий Михайлович!
Поручик потянул Можайского за рукав. Сушкин отвернулся: он явно — не спрашивайте, откуда — знал, что последует дальше. Отвернулся и Гесс. Точнее, не отвернулся даже, а немного нервно отошел в сторонку и сделал вид, что роется в карманах в поисках папирос.
— Юрий Михайлович!
— Да? — Можайский, видя общее смущение, насторожился. — Что?
— Здесь… — Поручик сунул руку в карман. — В общем…
— Что? Что?
— Мы подумали…
— Да говорите же! Что еще произошло?
Можайский уже был не насторожен — встревожен. Нам достоверно неизвестно, о чем он думал в этот момент, но того, что произошло в действительности, он совершенно точно не ожидал.
Поручик достал из кармана даже на вид плотно набитый бумажник:
— Мы подумали, что вам понадобятся деньги. Венеция… э… Венеция — это так дорого!
Поручик схватил руку Можайского и сунул ему в ладонь бумажник.
Можайский, не веря своим глазам, держал ладонь — с лежавшим на ней бумажником — протянутой к поручику. Затем пальцы сжались, сжимая и бумажник. Затем бумажник был положен в карман.
Не говоря ни слова, Можайский обнял поручика и похлопал его по спине.
Со стороны паровоза послышался свисток.
— Господа, господа, — тут же засуетился кондуктор, — поезд отправляется! Прошу в вагон! Занимайте места!
Можайский и Гесс пожали Сушкину и поручику руки. Гесс первым прошел в вагон. Юрий Михайлович, уже поднявшись на ступеньку, задержался и, повернувшись к Сушкину и поручику, просто сказал:
— Прощайте, друзья!
И тоже исчез в вагоне.
Кондуктор встал в двери с фонарем в руке.
Поезд тронулся.
Минуту спустя красный хвостовой огонь ушел за изгиб перрона и рельсов и стал невидим.
— Пойдемте? — Сушкин взял поручика под руку.
— Да, пойдемте, — ответил поручик.
Оба они прошли в здание вокзала, а там — на площадь и в коляску.
Ни тот, ни другой еще понятия не имели, что и на их головы вот-вот посыплются приключения!
8.
Как мы уже говорили, в Венеции Можайский — и Гесс, разумеется — с неприятным для себя изумлением обнаружил, что все усилия российских властей отмежеваться от возможных дипломатических затруднений в связи с незаконной деятельностью на территории иностранного государства пошли прахом: в местной газете вышла обширная публикация, посвященная и самому Можайскому, и его профессиональным занятиям, и вставшей перед ним проблемой — необходимостью осуществлять следственные мероприятия за, мягко говоря, пределами его юрисдикции. Инкогнито Можайского оказалось раскрыто, что с первых же минут обернулось настоящей катастрофой.
Во-первых, уже на Санта-Лючии[10] его, что называется, подхватили под белы рученьки, а если точнее — прямо с поезда препроводили в полицейский участок, где ему пришлось дать первые объяснения. Беседа, несмотря на внешнее радушие местных чинов, получилась весьма неприятной для обеих сторон.
Во-вторых, ему определили место жительства. Вместо скромного отеля, в котором он, чтобы не привлекать к себе излишнее внимание, рассчитывал остановиться, его едва ли не силком препроводили в роскошный палаццо, где — и тоже едва ли не силком — препоручили вышколенной, но уж очень внимательной прислуге. Из этого обстоятельства вытекало совершенно ясно: отправиться куда-либо тайком не получится.
В-третьих, уже с первого же полудня дворец наводнился торговцами разного рода пошлостью, чего сам Можайский на дух не переносил. Есть категория путешествующих лиц, которым покупки дрянных сувениров и даже само общение с торговцами — обсуждение предстоящих покупок — доставляют удовольствие, но Можайский к их числу не принадлежал. Вольно или невольно — как угадать? — венецианские власти устроили ему изысканную, но оттого совсем уж изощренную пытку.
В-четвертых, его разрывали на части приглашениями. Он был засыпан карточками и записками, причем от некоторых отмахнуться было решительно невозможно. Но что еще хуже, он оказался поставлен в положение человека, обязанного давать и ответные приемы. Таким образом, то время, которое могло бы проводиться с пользой, оказывалось выброшенным на ветер!
В-пятых, не приходилось сомневаться: люди, охоту на которых замыслил Можайский, оказались предупреждены о нависшей над ними опасностью, а это означало одно из двух: либо они исчезнут, либо предпримут ответные действия… какие именно? — любой из вариантов представлялся не слишком приятным.
Получалось, что Сушкин — а именно его, как мы помним, подозревал Можайский в предоставлении информации синьору Таламини — оказал Юрию Михайловичу медвежью услугу. Полагая помочь ему в затруднительной ситуации, репортер, напротив, довел ситуацию до полного совершенства. В том смысле, что она, ситуация эта, стала совершенно отчаянной!