И все наконец с облегчением засмеялись, просто покатились со смеху, хоть шутка того не стоила, и Киля смеялся громче и радостнее всех.
Нельзя сказать, чтобы они жалели потом, что взяли его в свою компанию.
Уже в тот вечер, когда они, дождавшись темноты, спустились к озеру, им было хорошо от мысли, что кто-то остался в лагере. И, бродя по пояс в черной воде, высвечивая лучом фонарика расползающихся из-под ног раков, приятно было время от времени поднять голову и увидеть посреди жутковатой стены леса яркое пятно костра, поддерживаемого Килей на берегу. А вернувшись — показывать ему добычу, каждый — свою, и упиваться его восхищением. А потом угощать его дымящимися раками (неприятное дело опускания их в соленый кипяток опять досталось Димону, а Лавруша на это время куда-то исчез и вернулся уже на готовенькое). А потом учить его всем премудростям походных ночлегов и делиться с ним, с незапасливым, одеялом и антикомарином «Тайга». А возвратясь после каникул в интернат, защищать его от нахальных одноклассников и угощать печеньем, присланным из дому. И вообще приятно было встречать на деревенской улице или в школьном коридоре человека, которому достаточно сказать: «Привет», или: «Как дела, Киля?», или: «В кино пойдешь вечером?» — и он просияет от счастья.
Но бывали и такие случаи, когда Киля был им только в тягость и они не знали, как от него избавиться, не обидев; обижать же его у них теперь просто язык не поворачивался, рука не поднималась.
А в то утро — первое утро Нового года — он им был уже вовсе ни к чему и тащился там сзади по лыжне так, что они чувствовали себя бурлаками, волочащими груз неуклюжести, медлительности, ответственности, — ведь обещали Алексею Федотовичу — ну, чистое наказание!
3
— Дима!.. Дима, не беги так… Это же невозможно — слышишь? — разговаривать на такой скорости…
— О чем тут разговаривать?
— Но ведь я предупреждала тебя вчера, что задержусь… Потому что у нас спектакль, — предупреждала? Что ж тут обижаться?
— Никто не обижается.
— Я играла Лизу… в «Горе от ума»… Знаешь, как мне хлопали! А тебя что — дежурные не пустили?
— Вот еще, выдумала. Да если б я захотел…
— Ага, ага! Значит, сам не захотел… И представляешь, я в одном месте ужасно перепутала. Там, где «хоть я любви сама до смерти трушу, но как не полюбить буфетчика…» — и я вместо «Петрушу» говорю «Лаврушу». Ужас! А потом…
— Вот-вот, расскажи про «потом».
— Про когда?
— Про после спектакля. Мы же договаривались — в девять идем на каток. Скажешь, тоже перепутала?
Димон, не оборачиваясь, выбрасывал слова, и каждое вылетало вместе с белым клубочком пара — направо, налево — точь-в-точь фрегат, ведущий огонь с обоих бортов. Лыжи его ритмично стучали о наст лесной просеки. Стеша изо всех сил старалась не отставать.
— Но ведь я ждала тебя в зале. Я же не виновата, что дежурные не пустили… Конечно, это был вечер старшеклассников, кого хотят, того пускают… Я сама прошла через кулисы… А потом было неудобно так сразу уйти… Мы же все вместе, у нас коллектив…
— Коллектив? Севка Зябликов — вот весь ваш коллектив. Тоже мне, Чацкий из восьмого «б»!
— Димонище, это нечестно!
— Очень даже честно.
— При чем здесь Зябликов?
— А при том.
— Я с ним даже не разговаривала.
— Зато танцевала.
— Ну и что ж такого?.. Он меня пригласил, а я…
— А ты и растаяла. Конечно, восьмой класс! Артист! Да я бы этому артисту…
— Эге-гей! Ребята-а! — донеслось до них сзади.
Давно уже у них не случалось такого увлекательного выяснения отношений. Жалко было бросать. Они нехотя остановились и посмотрели назад вдоль бело-зеленых еловых стен. Там вдалеке Лавруша, выйдя на середину просеки, держал над головой лыжные палки крест-накрест.
— Ну, все, — сказал Димон. — Чуяло мое сердце.
Скрещенные палки на их языке означали: «Что-то случилось, все сюда».
Они повернули и быстро пошли назад по собственному следу. Среди лыж, воткнутых в снег, виднелся Лавруша. Он нагнулся над лежащим Килей и что-то делал с его задранной к небу ногой.
— Как его угораздило? — спросил Димон, подъезжая. — Ведь ни одной горки не было. Обо что он споткнулся? Сам о себя?
— Там корень через лыжню. Натянут, как веревка, а сверху снег. Мы все проехали, снег содрали, вот он и зацепился.
— Ну, Киля, присваиваю тебе новый титул. Теперь ты не счастливчик-бомбометатель, а лыжник-пень-колода-корчеватель. Болит-то где? Здесь? Сильно?
Киля лежал на спине и смотрел на них таким виноватым взглядом, будто его поймали на каком-то некрасивом жульничестве. Лицо его было мокро от тающего снега.
— Ребята, ну что вы стоите? — сказала Стеша, отбирая у Лавруши Килину ногу. — Надо же костер. Быстро.
Пока они скидывали рюкзаки, доставали растопку, топорик и спички, раздували костерок, она расшнуровала и стащила с Кили ботинок, потом носок, потом еще один, потом еще…
— Сколько их у тебя?
— А все, сколько было, — смущенно ответил Киля.
Стеша наконец стянула последний, осмотрела вспухшую лодыжку, покусала губу, нажала там, здесь — Киля терпел, — но когда она начала бинтовать, не удержался — пискнул.
— Димон, — жалобно позвала Стеша. — Помоги. Надо потуже, а он пищит.
— Чуть что — сразу Димон, да? Самый жестокий, самый безжалостный…
— А вот и нет. Просто у тебя характер твердый. Ну, Дима, пожалуйста.
Димон пожал плечами, стянул рукавицы, взялся за конец бинта, сделал страшное лицо… Киля зажмурился и открыл глаза, только когда все было кончено — носки и ботинок надеты поверх повязки.
— А я и не почувствовал ничего, — протянул он с изумлением.
— Пока на спине лежишь, конечно, не почувствуешь. А ты попробуй встать на ноги. Ну что? Идти сможешь?
— Запросто, — Киля попытался даже притопнуть забинтованной ногой. — Хоть двадцать километров.
Но его бодрости хватило ненадолго.
Димон, тащившийся теперь последним, видел, как он хромает все сильнее и сильнее, как повисает всем телом на палках. Через полчаса Киля приостановился, будто бы поправить крепление, и на минуту мелькнуло его лицо, мокрое уже не от снега, а от слез.
Пришлось снова делать привал.
Лавруша извлек свой ремонтный мешочек — кусачки, проволока, шурупы, шпагат, отвертка, изолента, плоскогубцы, гвозди, остальное — непонятно что — и принялся сколачивать Килины лыжи в одну широкую лыжину с площадкой из двух досок посредине. На площадку они привязали самый большой рюкзак так, чтобы Киля мог усесться, как пассажир.
Эти самодельные нарты, эта санитарная упряжка была уже почти готова, когда Лавруша, рывшийся в своем мешочке среди непонятно чего, проворчал, что, может быть, ему наконец дадут возможность закончить работу, перестанут толпиться кругом и заслонять свет.
— Какой свет? Кто тебе… — начал было Димон и осекся.
Действительно, стало очень темно. Хотя часы показывали всего два — начало третьего.
Они подняли головы и тут-то наконец заметили ее.
Тучу.
Гигантскую.
Черную.
Затянувшую почти все небо, — только в конце просеки виднелась светлая полоска.
Ни слова не говоря, они поспешно посадили Килю (как тот ни упирался) на рюкзак, застегнули крепления и пошли вперед. Густой снег, будто только ждавший сигнала, повалил на них — стало еще темнее. Вскоре лыжи начали зарываться, исчезать на каждом шагу, как подводные (подснежные?) лодки. Согнутая спина Димона, тащившего Килю на буксире, сам Киля, его плечи, шапка, рюкзак — все покрылось толстой белой подушкой. Первый же порыв ветра пылью раздул ее в стороны, понес обратно вверх, бросил в лицо. Верхушки елей нагнулись все в одну сторону, от них пошел ровный шум.
— Димон! — прокричала Стеша. — Может, вернемся? Пока не поздно.
Димон остановился на минуту и оглянулся назад.
— Не-е… Назад еще дальше. Нам бы только поле проскочить, а там…
Они прошли еще сотню метров — просека кончилась. Дальше дорога шла через открытое место. Но никакой дороги, в сущности, уже не было. Еле заметная впадина еще некоторое время указывала им направление, потом и она растворилась среди сугробов.
— Лавруша-а-а! — крикнул Димон. — Правее забирай… На сопку-у!
— Ее не видно-о-о! — донеслось спереди. — Как в молоке…
Дальше они брели наугад.
Ветер со свистом налетал на них сбоку, давил, толкал, залеплял глаза снегом. Стеше иногда казалось, что на этот уплотнившийся воздух можно облокотиться, как на стенку. Но стоило поддаться этому впечатлению, как ветер коварно менял направление, опора исчезала, и она чуть не падала. Лавруша тащился впереди, упрямо согнувшись, прокладывал лыжню. Не было видно ни сопки впереди, ни полосы кустов, от которых следовало сворачивать, ни леса, оставшегося позади. Пальто, свитер, вся одежда, казавшаяся раньше такой плотной и теплой, сделалась как будто вдвое тоньше. Струйки холодного воздуха насквозь прокалывали ее сотнями иголок.