Но что бы ни происходило в гостиной, моя мать наблюдала за этим. Она смотрела из рамки – бледная, со светлыми волосами, изящная, темноглазая, с прямыми бровями и нервным мягким ртом. Но от того, как были посажены глаза и как широко раскрыты, от какой-то неуловимой язвительности и искушённости рта чувствовалось, что за этой напряжённой хрупкостью крылась сила, столь же неощутимая, сколь неодолимая и, в силу своей полной непредсказуемости, такая же опасная, как ярость отца. Отец редко говорил о ней, а когда делал это, то, по какой-то таинственной причине, закрывал лицо руками. И говорил он о ней лишь как о моей матери, так что на самом деле, наверно, он говорил о самом себе. Элин же говорила о матери часто, подчёркивая, что это была замечательная женщина, но мне от этого становилось неловко. Я чувствовал, что не имею права быть сыном такой матери.
Намного позднее, уже став взрослым, я пытался подтолкнуть отца рассказать о ней. Но Элин уже умерла к тому времени, а он собирался снова жениться. И говорил о матери так, как говорила Элин; так что скорее всего он говорил, наверно, об Элин.
Однажды ночью, когда мне было лет тринадцать, между ними вспыхнула ссора. Конечно, они очень часто ругались, но, должно быть, я помню об этой ссоре так ясно потому, что она касалась меня.
Я уже спал наверху. Было довольно поздно. Меня неожиданно разбудили шаги отца под моим окном. По звуку и по ритму этих шагов я мог заключить, что отец был выпивши, и в тот же момент какая-то горечь и небывалая грусть наполнили меня. Я видел его пьяным много раз, но никогда не чувствовал такого (наоборот, отец бывал очень милым во хмелю), но в ту ночь я вдруг ощутил в этом и в нём самом что-то такое, что вызывало презрение.
Я слышал, как он вошёл. И тут же раздался голос Элин.
– Ты ещё не в постели? – спросил отец. Он старался быть ласковым и избежать сцены, но в голосе у него не было никакой сердечности, а лишь напряжённость и раздражение.
– Я подумала, – сказала Элин холодно, – что кто-то должен тебе сказать о том, что ты делаешь со своим сыном.
– Что я делаю с сыном?
Он готов был добавить что-то, что-то ужасное, но сдержался и лишь проговорил с отрешённым, пьяным и безнадёжным спокойствием:
– О чём ты говоришь, Элин?
– Ты действительно думаешь, – начала она (я был уверен, что она стояла посреди комнаты со скрещенными на груди руками, совершенно прямая и недвижимая), – что он должен стать таким же, как ты, когда повзрослеет?
Поскольку отец ничего не ответил, она продолжала:
– Он уже становится взрослым, понимаешь?
И затем, злорадно:
– Больше этого мне нечего тебе сказать.
– Иди спать, Элин, – проговорил отец очень устало.
Я подумал, что, поскольку они говорят обо мне, мне бы следовало спуститься и сказать Элин, что свои отношения с отцом мы можем уладить и без её участия. И ещё, как ни странно, я почувствовал, что всё это неуважительно по отношению ко мне. Ведь я же ни разу не сказал ей и слова об отце.
Я прислушивался к его тяжёлым, неровным шагам, пока он пересекал комнату по направлению к лестнице.
– Не думай, – сказала Элин, – что я не знаю, где ты был.
– Я ходил чего-нибудь выпить, – ответил отец, – а теперь мне бы хотелось немного поспать. Ты не возражаешь?
– Ты был с этой девицей, с Беатрис, – сказала Элин. – Где и всегда и где пропадают все твои деньги, всё, что делает тебя мужчиной, и всякое уважение к себе.
Ей удалось взбесить его. Он начал заикаться от гнева:
– Если ты считаешь… если считаешь, что я буду стоять… стоять… стоять тут… и обсуждать с тобой свою личную жизнь… свою личную жизнь!.. если ты думаешь, что я собираюсь обсуждать это с тобой, ты, наверно, просто рехнулась.
– Мне наплевать, – сказала Элин, – что ты творишь с собой. Меня заботишь не ты. Просто ты единственный человек, который имеет какое-то влияние на Дэвида. У меня его нет. Он лишён матери. И слушает меня только тогда, когда думает, что тебе это приятно. Ты действительно думаешь, что Дэвиду полезно видеть, как ты вваливаешься домой каждый день вдрызг пьяным? И не воображай… – добавила она грудным от волнения голосом, – не воображай, что он не знает, откуда ты являешься. Не думай, что он ничего не знает о твоих бабах!
Это была неправда. Не думаю, что я знал об этом или даже задумывался. Но начиная с той ночи я думал о них всё время. Увидев любую женщину, я не мог не гадать о том, не «замешан» ли, как выражалась Элин, с ней мой отец.
– Думаю, что у Дэвида мысли вряд ли намного чище твоих, – сказал отец.
Наступившее молчание, в котором отец поднимался по лестнице, было, безусловно, самым страшным молчанием в моей жизни. Я старался догадаться, о чём они думают – каждый из них. Догадаться, как они выглядят. Понять, в каком виде увижу я их утром.
– И потом, знаешь, – произнёс вдруг отец посредине лестницы таким голосом, что мне стало жутко, – всё, что я желаю Дэвиду, – это чтобы он вырос мужчиной. И если я говорю «мужчиной», я не имею в виду учителя воскресной школы.
– Быть мужчиной, – сказала Элин, – не значит быть жеребцом. Спокойной ночи.
– Спокойной ночи, – отозвался отец после паузы.
И я услышал, как он, шатаясь, миновал мою дверь.
С того самого момента – со всей тайной, коварной и дикой страстью юности – я презирал своего отца и ненавидел Элин. Трудно сказать почему. Я сам не знаю. Но это позволило сбыться всем предсказаниям Элин насчёт меня. Она сказала, что наступит такое время, когда ничто и никто не будет иметь надо мной власти, включая отца. И такое время, конечно, настало.
Это было уже после Джоя. То, что произошло между нами, глубоко потрясло и сделало меня скрытным и жестоким. Я не мог ни с кем обсуждать случившееся и даже себе не мог в этом признаться; и хотя я никогда не думал о нём, это событие лежало на самой глубине души так неподвижно и страшно, как разлагающийся труп. Он менялся на глазах, распухал и отравлял мне душу. И скоро уже я сам возвращался домой шатаясь и поздно ночью, уже меня поджидала теперь Элин и со мной скандалила ночь за ночью.
Отношение моего отца к происходившему сводилось к тому, что это неизбежная болезнь роста, и он старался относиться ко всему спокойно. Но за шутливостью и видимостью компанейского заговора он прятал свою растерянность и испуг. Наверно, он предполагал, что с возрастом я стану к нему ближе, но теперь, когда он пытался что-то во мне понять, я был от него уже за тридевять земель. Я не хотел, чтобы он меня знал. Не хотел, чтобы меня знал кто бы то ни было. Кроме того, я начал тогда делать то, что неизбежно случается с повзрослевшими детьми по отношению к старшим: я начал судить его. Но сама безжалостность этого суда, которая разрывала мне сердце, выявила (хоть я и не понимал этого тогда), что я очень любил его и что эта любовь умирает вместе с моей невинностью.
Мой бедный отец был напуган и сбит с толку. Он не мог поверить, что между нами что-то действительно неладно. И это было не только потому, что он не знал тогда, как поступить, но главным образом потому, что боялся поверить, что где-то и что-то он недосмотрел и это что-то было огромной важности. Но поскольку мы оба не понимали, в чём заключалось это столь важное упущение, и поскольку мы должны были оставаться в негласном союзе против Элин, мы нашли выход из положения в том, что стали сердечнее относиться друг к другу. Мы, как горделиво замечал иногда отец, скорее походили не на отца с сыном, а на закадычных друзей. Думаю, что иногда отец в это действительно верил. Я же никогда. Я хотел быть не его приятелем, а его сыном. Эта мужская откровенность, установившаяся между нами, измучила и отвратила меня от него. Отцы должны избегать показываться своим сыновьям совершенно нагими. Я не хотел знать (во всяком случае не из его уст), что тело у него так же бездуховно, как моё собственное. От этого знания я не почувствовал себя его сыном – или приятелем – в большей степени; я лишь ощутил, что подглядываю что-то такое, от чего мне страшно. Он полагал, что мы похожи друг на друга. Я не хотел в это верить. Не хотел верить, что моя жизнь будет похожа на его, что мой разум когда-нибудь станет таким же бесцветным, таким же рыхлым, без ярких и неожиданных вспышек. Он стремился, чтобы ничто не стояло между нами, чтобы я смотрел на него, как мужчина на мужчину. А мне не хватало щадящей дистанции между отцом и сыном, которая позволила бы мне любить его.
Однажды ночью, напившись где-то за городом и возвращаясь домой с приятелями, я разбил машину. Это произошло полностью по моей вине. Я едва держался на ногах и был совершенно не в состоянии сидеть за рулём, но остальные не видели этого, поскольку я принадлежу к той породе людей, которые на вид и по голосу похожи на трезвых, в то время как на самом деле готовы рухнуть замертво. На прямом и ровном участке дороги что-то странное произошло с моей способностью реагировать на окружающее, и машина вдруг вышла у меня из-под контроля. И тогда телефонная будка, белая, как морская пена, вырвалась мне навстречу из кромешной тьмы; я услышал крики, а затем – тяжёлый, ревущий скрежет. Потом всё стало алым, потом – ярким, как солнечный свет, и я погрузился в неведомый мне до тех пор мрак.