потирая живот — бунтующий желудок никуда не делся, — провела в магазине на десять минут больше, чем было нужно. Не то, чтобы она без дела ходила от прилавка к прилавку, но… Размышления над уцененной булочкой, которую можно было съесть прямо сейчас, пока выгуливает пса, затянулись до неприличия. Просто заодно она искала в себе силы не злиться на грубую заносчивую старуху, от предстоящего разговора с которой не ждала ничего приятного.
Булочка стала удачным экспромтом, позволившим оттянуть время возвращения, немного притушить голод и до изнеможения нагулять собаку. Тефик устал первым и потянул её домой, и Люба с неохотой, медленно, уже не тревожась дурными запахами подъезда, поднялась в квартиру.
Хотелось постоять у двери, а лучше посидеть, или даже пойти ещё немного прогуляться, но тянуть было бы глупо — у Матвеевны острый слух, и она, скорее всего, уже услышала, что Люба вернулась. Поэтому, выдохнув, как перед прыжком в прорубь, она решительно постучалась к соседке и повела довольного, вывалившего розовый язык Тефика в ванную мыть лапы.
Маневр со стуком был отработан многими годами соседства: старушка не выходила из комнаты, не поправив одежду и не причесавшись. И вообще, без особой нужды не выходила. Поэтому и на стук отзывалась не сразу. И поэтому стоило её вызывать заранее.
Это было правило Валентины Матвеевны из того же списка, что и «угощения и подарки не принимаю!» Это правило, с которым Люба по молодости пыталась бороться, переставало действовать крайне редко и в исключительных случаях, например, в честь какого-нибудь праздника, например, Восьмого марта или Нового года. Да и то ненадолго.
Когда Тефик уже семенил из ванны, дверь соседкиной комнаты была приоткрыта, а сама баба Валя стояла на пороге, как часовой.
— Вот сдача, а вот покупки, — Люба вложила в её сложенные ковшиком руки деньги и продукты.
— Спасибо, Любовь, — вежливо и немного мягче, чем, когда давала поручения, проговорила соседка.
Но тон всё равно был сродни снисходительной похвале глупенькой прислуге, а не сделавшей доброе дело соседке. И это опять злило и даже обижало. И Любе не хотелось затевать разговор, который она, несмотря ни на что, должна была начать.
Чутко уловив паузу, Матвеевна спросила:
— Что-то хотела?
И опять этот тон. Ну точно королева, которую отвлекли от дел государственной важности…
— Да, — со вздохом ответила Люба, сворачивая поводок. — Можно, я войду?
Матвеевна недовольно пожевала губами — она не любила пускать к себе гостей, — но всё же посторонилась и дала нежеланной гостье пройти. Люба, между прочим, тоже не любила бывать у Матвеевны, и потому прикрыла глаза, прежде, чем сделала два шага вперёд. Она знала, что увидит, и хотела приготовиться.
За спиной закрылась дверь, щелкнула задвижка, которую хозяйка комнаты называла «шпингалет», Тефик потянул за поводок, желая что-то исследовать, и Любе пришлось-таки смотреть по сторонам.
Но, как и всегда, она была шокирована: жуткое сочетание идеального порядка, когда каждая вещь лежит по линеечке на строго отведённом месте, и чудовищной грязи никого не могло оставить равнодушным.
Идеально ровно застеленная кровать, на которой — три подушки, одна на другой, от большой к маленькой. Рядом, строго под прямым углом и н на миллиметр в сторону — тумбочка. Старая, облезлая, с отслоившейся, порыжевшей полировкой, на ней — ряд пузырьков, флакончиков и бутылочек с лекарствами, выстроившихся по росту.
На столе, покрытом темной, как запекшаяся кровь, скатертью, стопка фотографий в рамках. Они лежат строго по размеру, от большей к меньшей, такой аккуратной пирамидкой, чем-то похожей на мавзолей. И зачем старухе эти фотографии — непонятно.
На столике у входа — посуда. Четыре разномастных чашки. Они стоят по росту, и ручки повернуты в одну сторону. В широкой старой кружке, алюминиевой, с гнутой ручкой, — вилки и ложки. Эти тоже стоят аккуратно, букетом — ложки направо, вилки налево. По центру три ножа. И тоже по росту.
Люба знала, что внутри столика, за хлипкими дверцами — кастрюли, сковородки, пара мисок и старый бидончик для молока. И вся эта посуда тоже в стопочках, и тоже от большой к меньшей, по росту. И ручками повернуты в одну сторону. Как чашки.
От этого порядка веет чем-то маниакальным, нездоровым. И Люба тяжело сглатывает и отводит взгляд.
Но взгляд тут же натыкается на маленький диван с лоснящимися, почерневшими ручками и продавленными подушками. Не дай бог на это присесть или даже дотронуться, и плечи сами собой передёргиваются.
В ту же копилку добавляется омерзение от давно немытого, заросшего с улицы пыльной паутиной окна, что глядит пустым, полуслепым глазом из каймы старых, грязных, но уложенных аккуратными складками — да, да, от большей к меньшей! — штор. Старый же шкаф, входная дверь, клеенка на столике — всё засалено бесконечными касаниями до сплошного черного цвета. Крашеные стены, такие же грязные, но с протертой чистой полосой, где их касается палец… Коричневый, никогда не видевший побелки потолок с черными углами. И голая лампочка на перекрученном шнуре, свисающая в центре комнаты. Она едва пропускает свет из-под тысячекратного слоя мушиных точек и почему-то вызывает ассоциации с вытрезвителем, где Люба никогда не бывала.
Она много раз предлагала купить хоть самый простой абажур, постирать шторы, почистить старенький диван, отмыть мебель и стены, но Матвеевна всегда наотрез отказывалась:
— Мне всё равно не видно, а шторы ты и украсть можешь.
Люба уже давно молчит и не суется с глупыми предложениями, но вот это чувство, когда ты от чистого сердца готов помочь слепой старухе, а в ответ слышишь обвинение в воровстве, которого нет, не было и быть не могло, до сих пор неприятно холодит душу и замораживает язык, порывавшийся предложить помощь.
Нет, она всё понимала: Матвеевна не любила свою немощь, а грубостью отгораживалась от доброхотов, держа всех на дистанции. Она же не только Любу гнала. Немолодые женщины из социальной службы, что иногда приходили к соседке, мялись на пороге, порываясь бодро отбарабанить свою речь, но спотыкались на каждом слове под строгим невидящим взглядом Матвеевны. А кому удавалось пробраться в комнату старухи, довольно быстро выскакивали оттуда красные, распаренные, с одуревшим выражением лица. Некоторые — и вовсе в слезах. Люба грустно усмехалась, видя поспешное бегство социальных дамочек — она тоже поначалу плакала. Теперь… Теперь чаще злилась и избегала соседку.
Возможно, в чём-то старуха была права, когда подозревала всех и каждого. Но с Любой она была знакома давно и уже могла бы поверить, что за столько лет…
Тефик всё тянул поводок, пытаясь пробраться под стол, под таинственные своды