А там горы начнут подниматься на цыпочки выше, выше и вдруг раскатятся нежданно ровной долиной в химической зелени как будто искусственных пальм, в нестерпимой яркости цветов, в россыпи каких-то одухотворенных, словно рукодельных камней, и скоро во весь горизонт — сияющая, черепично горячая, сухо белая, яркая Анталья — и сразу роскошь, нега, субтропики, море…
Тут-то я и понимаю, что, если следовать каждому дню все с той же жадностью детства, главная мысль и важнейшее потрясение поездки растворятся в чистоте средиземных, а там эгейских и мраморных вод, в синеве финикийских и лидийских небес, в темной глубине великой истории, ибо под нашими ногами затягивались травой и кустарником руины Олимпоса и Лаодикии, Иераполиса и Афродисиаса. Слух закроется горячей музыкой зурны и барабана, под которую бились боевые верблюды Испарты и Измира, и страстным медным и струнным, плавящимся, текучим, недвижным рыданием и ликованием муэдзинов. И, значит, надо смирить нетерпеливую, перебивающую себя память, закрыть эти волшебные сундуки, оставив одну беспокойную мысль о душе посреди теряющего себя мира со сбитой системой координат. Тогда внешне случайная поездка обнаружит свою закономерность. Во всяком случае для меня, и в очередной раз напомнит, что чудо ходит в одеждах повседневности и здравого смысла.
Мы ехали побыть в Мирах, помолиться, если удастся, у опустевшей гробницы Николая Угодника, освятить свои иконы на престоле его храма, навестить город его детства, а страна сама поспешила показать и другие святыни, родные сердцу, чтобы даже глухой расслышал наконец, о чем они напоминают и от чего остерегают.
Конечно, вначале мы и устремились в Миры, и, слава Богу, нам разрешили послужить там, и батюшка два дня не покидал храма, оставался даже ночью и пребывал в молебнах. Я разделил с ним малую часть этих служб и вряд ли сумею передать смятенное чувство радости и горечи, благодарности и печали. Мы скликали в молитвенном предстоянии всех родных и близких, живых и мертвых, чтобы вместе сплотиться в этих колыбельных стенах, заполнить немой простор, напомнить этой выси, этому амфитеатру горнего места, этим ничего не поддерживающим колоннам полтора столетия назад звучавшее здесь русское слово, когда княгиня Голицына выкупила землю, надеясь укрепить здесь русскую общину. Но близилась турецкая война, грамотные здешние идеологи услышали горячий голос русского славянофильства, звавшего крест на святую Софию, и поторопились расторгнуть договор, сославшись на некачественную реставрацию храма.
Встреча
А шестого декабря, в день памяти Святителя служили литургию православные греки. И мы, не боясь разойтись в языке, потихоньку пели с ними по-своему «Правило веры» и такой чудно слышный здесь кондак «В Мирех, святе, священнодействователь показался еси…», и теплили свечи у гробницы, чей мрамор был осыпан цветами и где читали на разных языках акафисты и молились о своих горестях, норовя коснуться ее ладонью или лицом, одинаково печальные на всех концах земли женщины.
Греки служили сноровисто и привычно, не смущаясь набившихся в неогражденный алтарь телевизионных операторов, пытавшихся на «Верую» заглянуть и под «воздух», чтобы подсмотреть таинство пресуществления даров. Малый хор пел с непривычной переливной гортанностью, и поневоле вспоминались муэдзины — южная кровь и вековое соседство диктуют близкие гармонии. Мы видели эту греческую общину накануне.
*
К ночи приехали посмотреть руины некогда великого Олимпоса. Там гора уже не одно тысячелетие поражает пробивающимися из скалы «олимпийскими» огнями. Посреди подступающего к морю леса, как снесенные ураганом деревья, валяются беломраморные колонны храмов и мешаются с камнем гор осыпающиеся ступени театра и форума. Еще сотня лет, и они станут с природой одним телом.
А на берегу, на урезе волн вдруг увидели под скалой небольшую группу людей. Свечи горели в руках и на камнях, выхватывая из тьмы то рукав золотой ризы, то навершие епископского посоха, то край образа. Молитвы за шумом моря слышно не было. Когда мы подошли, служба уже кончилась. Епископ благословлял всех освященным хлебом.
Он не смутился чужим общине человеком. Ему было довольно, что «ортодокс», что «руссо». Они молились здесь, под скалой, недалеко от руин церкви, затянутой лавром до того, что уже не найти алтаря, и срывали по веточке в воспоминание о славном Олимпосе, о былом величии, о своем храме, которому попечительствовал Святитель. И торопились к автобусу. Так что в Мирах мы уже кивали друг другу как «старые знакомые».
Служба отошла… Собрали иконы, сложили облачение, кто-то из священства уже потянулся к мобильному телефону. Храм опять на год оставался в руках археологов и туристов да, даст Бог, редких случайных православных священников (скорее, из тех же греков), кто сочтет святым долгом, как наш батюшка, послужить молебен и удержать здесь эхо молитвы подольше. А мы, на минуту взглянув на прекрасный римский театр и на устремляющиеся над ним, как последний небесный ряд зрителей, несчетные гробницы некрополя (и из последнего приюта римлянин хотел досмотреть гордые представления своих лицедеев), ехали в маленькую приморскую Патару, где Святитель Николай родился и вырос.
*
Обточенные временем серые камни в колючих кустарниках, сквозь которые не пройти метра, не изорвав себя в клочья, — точно черепа и кости культуры, будто останки какого-то людоедского пира времени, дикая старость земли, почти ветхость, но, как бывает в стариках, за рубцами морщин и страшной географией лица — глубокая, уже невыразимая словом мысль, грозная загадка, которую ты разгадаешь или такой же ветхостью лет, или самой смертью. И так пойдет до самой Патары: стада коз при дороге — черных с витыми рогами в стороны и в походке чем-то неуловимо напоминающих турчанок — будто в таких же шароварах идут. Малые пятачки полей с носовой платок, разнящихся от другой земли только тем, что камень на них мельче, — истовая борьба за жизнь. Тут же хижина пастуха, корова, непременно одинокая маслинка посреди этого платка, чтобы еще украсить его. Горы все выше, автобус почти переламывается пополам, так круты ежеминутные повороты, роскошные бухты в островах — вон греческий Милее, но мы едем все дальше и оставляем его за собой. Сосны на камнях размером в ладонь или от силы до колена, но им по сотне лет — тоже бьются за право жить. Тарелка антенны в деревне соседствует с гробницей времен Веспасиана.
Время сгустилось в медовую тяжесть. В деревнях заготовляют дрова: самшит, эвкалипт, оливу — всего понемногу, благо и зима недолга. Здесь не знают, что такое снег и температуры ниже пятнадцати градусов тепла.
Патара встречает гробницами и Триумфальной аркой времен Тиберия или Траяна, через которую проходили апостол Павел и дядюшка Святителя Николая, заметивший в еще юном племяннике свет и целомудрие старца и поставивший его в пресвитеры со словами: «…Вижу новое солнце, восходящее над концами земли, которое явится утешением для всех печальных. Блаженно стадо, которое удостоится такого пастыря». Храм, где, может быть, совершалось это поставление, был неподалеку от Траяновой арки. Сейчас его руины еще доживают потерявшие счет века при дороге, ведущей к морю мимо Веспасиановых бань и Адриановых складов, утопая в жалящих, колющих, рвущих в клочки терний, продравшись через которые, увидишь колонны и капители, медленно поглощаемые землей и кустарником.
Каждый черепок под ногами, каждый обломок мрамора глядит сверстником Святителя, и рука сама тянется поднять их, но молодой археолог предупреждает — не трогать. «Мы тоже любим Патару и Святого Николая. И всему еще придет время». Отец Валентин с сожалением возвращает дорогие сердцу обломки на свои места. А я думаю: что дороже — наука, разумная бережность археологии, нумерующей каждый фрагмент, чтобы потом выставить его в мертвых витринах музеев вечного прошлого, или порыв верующего человека, который на этом увезенном камне созиждет церковь и наполнит ее духом и жизнью и устремлением в будущее?