Рута так и не смогла сосредоточиться.
Это мельтешение листьев, шарфа, Евы, хлопанье дверцей, этот беззаботный лепет в девять утра сбивали ее. В девять утра, в начале дня, когда так важно собраться, распланировать, прочувствовать сегодняшний ритм.
Листья, наконец притихшие, стояли в стакане на Евином столе. Одной рукой она поднимала выпавший из шкафа шарф, в другой держала плащ, задрав его над головой, чтобы не испачкать подол.
– Не сориентировалась по времени, – стрекотала она. – В автобус-то не полезешь, пришлось пешком.
Это начинало нервировать. Восторженность эта навязчивая! Люблю да люблю, люблю да люблю! Точно в голубятне сидишь: гули-гули-гули. Мало ли кто чего любит. Хочешь не хочешь – сиди восхищайся со мною вместе. Неправда все это – когда так. Не может быть правдой.
Рута отодвинула край жалюзи и выглянула в окно. По тротуару перед банком гулял спаниель. Такой же рыжий, как эти ее кленовые листья. Спаниель вертелся, его тяжелые мохнатые уши раскачивались вдогон голове. Время от времени он садился перед входом, улыбчиво ощерив пасть, но кто-нибудь из выходящих толкал его дверью, и он, делая вид, что напуган, грузно отскакивал в сторону, впрочем, недалеко. «Наверное, хозяин в банк зашел. Хозяина ждет», – подумала Рута.
– Какой-то спаниель ко мне прибился, – сказала Ева. – Бегает передо мной, тявкает. Наверное, решил, что я с ним игру затеяла. Представляешь, до самого банка за мной бежал.
Болтая ушами, спаниель крутился перед входом. Рута отпустила жалюзи и повернулась к монитору.
Всегда рядом найдутся такие. Любимчики, протеже, наконец такие, как Ева – те, кому необъяснимо, по какой-то причуде естества, не бывает трудно. Столкнись она на входе с Галиной Михайловной, их суровой и. о., в то время, когда должна сидеть на рабочем месте – и что? Да ничего. Порхнула бы мимо, та даже замечания не сделала бы. Еве замечания не сделала бы, а Руте, которая частенько вкалывает до восьми, которой она сама за последние полгода дважды говорила: «Вы у меня на хорошем счету», – пренепременно. А почему так? А вот так – прихоть естества. Идет себе такое эксклюзивное созданье, под ноги не глядя, чем-нибудь восхищается. Идет по одним с тобой ухабам и рытвинам, но куда ни поставит ногу, везде ей постелется твердь земная, образцово гладенькая, будто только из-под утюжка.
Но – дремучая она какая-то. Иногда кажется: самые азы ей незнакомы. Ведь как она себя ведет? Совершенно неграмотно она себя ведет. Тамара Ивановна как-то спрашивает: «Вы подготовили список лизингового оборудования?» А Ева: «Ой, забыла». С ума сбрендить! Если уж и признаваться, что забыл что-то сделать, то так, чтобы было понятно: ты переработался, ты перегружен работой сверх меры, таким работникам, как ты, нужно прощать мелкие упущения.
И ведь любому ясно: в случае необходимости ее можно тяпнуть, не боясь получить в ответ. Странно, как это до сих пор у нее не приключилось ни одного конфликта. Вот хотя бы с кассой. Тем мягонькое брюшко не подставляй. В душных панцирях из армированного бетона, под монотонный шелест купюр они становятся хищными. Упаси боже задержать какой-нибудь ордер позже пяти, когда они начинают сводить кассу. Но Ева – Рута видела сама – относила им ордера аж в полшестого – и ничего.
Нет, Ева – не банковский человек. Все эти годы она прожила на необитаемом острове, из тех, где еда растет на пальмах и среднегодовая температура двадцать три. Ни разу не шла она, опустошенная и потерянная, в никуда по людной улице. Ни разу не стояла, обхватив тяжелую голову, в которой свинцовой пчелой гудит жуткая мысль: «На что жить завтра?». Ничего этого не пережила Ева. Сидела в тени под шелковый шепот волн и ела финики. Разве что по кромке горизонта пройдет иной раз легкая рябь, заставит прищуриться: что это там? Будто не трудились над ней никакие директрисы, никакие начальники-управляющие. Трудно было поверить, что целых полтора года Ева проработала в «Автобанке». Вот уж где закаляется сталь: и управляющий из буйных, и сотрудники обучены строчить друг на друга кляузы. Но может быть, у нее все продумано, и вовсе не миленький мотылечек трепещет в суматошной Евочке: будь беспомощным, и тебя не тронут. Такое вот защитное свойство организма.
Что бы там ни было, Рута ей не верит.
***
Осень была недобрая. Лишь утихли ветра, выдувшие последнее тепло, на город упали холодные дожди. Их струи миллионами коготков царапали мир бетонных крыш и асфальта, когда-то в незапамятные времена – наверное, весной – казавшийся таким надежным и уютным. Дождь обрывался – и в ожидании нового дождя в небо задумчиво глазели лужи. То тут, то там, как бы перехватив эти задумчивые взгляды, поблескивающие на каждом шагу, прохожие запрокидывали головы: ну что, скоро? По ту сторону плоского грязного неба пряталась вода – много воды, готовой падать, и рассыпаться в брызги, и шипеть под колесами машин, и проникать при первом удобном случае под одежду, к теплой человеческой коже.
В сквере, через который Рута ходила на работу, пахло погребом. Сбитые в кучи, слипшиеся, перепачканные землей листья совсем не похожи были на те, что аккуратно высохли на столе у Евы. Знакомый с детства запах – слава богу, теперь попадавшийся нечасто – нехорошо тревожил Руту. Ей вспоминался железный голос директрисы, вбитый во все три этажа: «Ключ! Бегом сюда ключ!» – и чей-нибудь тяжелый радостный топот, летящий сначала к учительской, где на стену, на большой загнутый гвоздь, картинно повешен ключ от подвала, а потом обратно – и литая в синем суконном платье спина, за которой поди поспей – а потом темнота, липнущая к лицу паутина и этот запах, вобравший в себя все самые гадкие запахи. Рута махнула рукой на непрошеные воспоминания. Однажды вызванные Евой, они лились теперь, как дожди, без конца и всегда некстати. Вспомнился даже короткий исподтишка удар в живот, который отвесил ей на прощанье Иванов-Смердящий – и как ее после стошнило на виду у всех в актовом зале.
С появлением Евы прекратилась гармония. Работа давалась несравнимо тяжелее. Говорит ли Ева или молчит, мерно щелкает длинными ногтями по клавиатуре, болтает ли с кем-то по телефону или неуклюже перебирает тяжелые папки, – само ее присутствие мешает сосредоточиться.
Рута шпионит за ней. Порой, когда та выходит из кабинета, она стоит над ее столом и смотрит на хаос бумаг, авторучек, недоеденного печенья. «Сделать ей замечание?» – думает она, но тут же представляет, как Ева изогнет удивленно брови, оглядит стол, легко согласится: «Да-да, конечно, я сейчас приберу», – начнет и не закончит, а через минуту опять будет говорить «Руточка» и всякое такое… И Рута молча мирится с беспорядком.
Руте все-таки непонятно, чем Ева приковала ее внимание. Но совладать с этим Рута уже не может. Стоит над ее столом и, как следопыт по оставленному следу, пытается прочесть: что за существо такое, может ли быть опасным?
В принципе, так было всегда, задолго до Евы. Во всех новых людях таился зверь. Новые люди утомляли своей непонятностью, тем, что с ними приходилось держать ухо востро. Рута давно поняла: главное не смотреть в глаза, тогда зверь не тронет – а скоро и вовсе уйдет. Она не смотрела в глаза. Рано или поздно, исподтишка исследованный, расшифрованный и объясненный, новый человек будет помещен в ту или иную клеточку, как помещены каждый в свою клеточку химические элементы. Но все же любая перемена была мучительна. Будто менялись не имена и облик окружающих, стены и очертания улиц – а сама она умирала и рождалась, умирала и рождалась, умирала и вновь открывала глаза в незнакомом неприветливом месте, видела перед собой незнакомые неприветливые лица. Ну здравствуй, Рута, зачем пожаловала? И с каждым разом, когда она вот так реинкарнировала из одной Руты в другую, становилось все труднее. Выделенное ей тело делалось все неприглядней, люди вокруг все неприветливей. Рута понимала, что она некрасива. Но ведь и Ева не красавица – вовсе не красавица эта вторгшаяся в ее владения чудаковатая Ева, захватчица-Ева. Но почему-то на Еву смотрят иначе.
Пришла и поздоровалась так, будто через минуту здесь начнется карнавал. Хлопает дверь, распахивается зонт, разбрызгивая капли по всей бухгалтерии, по столам с бумагами – и, хрустнув спицами, ложится возле батареи. Смолкающий за окном дождь сбивчиво постукивает по подоконнику. Четверг, конец месяца, и, кажется, у них не сходится баланс. А она с мокрыми косичками и хорошим настроением. Теперь вот сидит, покусывает карандаш с той стороны, где приделан ластик. Помада смазана. Потом решит этим ластиком стереть какую-нибудь пометку на полях, замажет документ. Не о балансе она сейчас думает, не тот у нее взгляд. В райских садах разгуливает Ева.
Ее Эдем у нее всегда с собой. Так и ходит, как улитка с затейливым улиточным домиком, так и таскает за собой свой индивидуальный парадиз. Что ей четверг и конец месяца? Шмыг – и пропала в птичьих трелях и малахитовых кущах. «Ева, – говорит Тамара Ивановна, трогая ее за плечо, – опять задумались?» Но не сердится, не напоминает про квартальный отчет. Говорит: «Не иначе, влюблены?» – и смеется шепотом, как она умеет. Подойдя к Руте, садится напротив и начинает спрашивать о вчерашнем дне, всё ли там проверили и всё ли сходилось. Она, конечно, и с Рутой иногда пошутит. Отыщется закавыка, из-за которой не сбивается квартал, и они обрадуются, кто-нибудь из двоих произнесет кодовую фразу: «Так во-от почему оно не стреляло!». Они разойдутся с довольными улыбками победителей. Раньше Рута испытывала сладкий прилив гордости, когда в дебрях сотен и сотен цифр удавалось наконец отловить, ухватить за хвост ту самую неправильную цифру, неверно проведенную кем-то операцию, из-за которой весь сыр бор. Но с недавнего времени ее точило странное сомнение: а правильно ли она поняла, как все тут устроено? Почему Еве прощаются эти ее райские прогулочки? Здесь, в банке «Кристалл», где строгость – религия, где нужно лечь костьми, чтобы завоевать место под солнцем.