Расположившись в детдомовском медпункте, дядя Саша производил одни и те же действия: снимал крышки с высоких блестящих коробов, расстилал сложенную в несколько слоев марлю, выкладывал блестящие короба поменьше, со шприцами, и, перед тем как повернуться к двери и махнуть рукой, приглашая войти, мельком оглядывал свое стеклянно-металлическое хозяйство. Он говорил мало. С Рутой хорошо если с десяток слов сказал: «присаживайтесь, голубушка», «спасибо, голубушка». Но когда сухая ладонь дяди Саши ложилась на ее руку, сердце у Руты лопалось от незнакомых и очень болезненных чувств, вытеснявших из нее все вплоть до осязания – так что она никогда не замечала, как игла проходит сквозь кожу. Она представляла, как шепнет ему: «Заберите меня. Я буду вам как дочь», – что-нибудь в этом роде. Придумывала, как проберется тайком в «Скорую помощь», спрячется в ней и сбежит, а дядя Саша не прогонит ее и заберет к себе. Может быть, дома у него будет дочка или сын, совсем другие, не такие, как детдомовские, и они тоже ее не прогонят.
Конечно, она ничего ему не шепнула и в «Скорую» не пробралась. Но в те самые короткие минуты, в которые приготавливалась игла и дядя Саша, присев рядом на корточки, приговаривал: «Сей-ча-ас, во-от та-ак», – мягко разворачивал ее руку венами вверх, стягивал и потом распускал жгут, и кровь темной змейкой бежала по прозрачной трубочке, пока трубочка не становилась темной от начала до конца, и потом темнел, наполняясь до нужной отметки флакон, – в эти минуты Рута бывала счастлива.
Дядя Саша ездил к ним пять лет, дважды в год, иногда наведывался к директрисе с какими-то бумагами. Потом перестал, перешел на другую работу. Скоро визиты медиков в «сороковку» и вовсе закончились. Тогда же и директриса потеряла к детдому всякий интерес, и все ходила куда-то, унося с собой большой красный флаг из ленинской комнаты, будто зонт-переросток, втиснутый в чехол.
Рута к тому времени повзрослела и понимала, что только так и должны обрываться детские фантазии, вообще любое счастье – быстро, чтобы не больно. «Пшел вон из рая!» – и тут уже не надо цепляться, умолять об отсрочке.
Дядя Саша с алой капелькой донорского значка на белоснежном халате до сих пор жил в ее памяти. Жив ли он на самом деле, Рута не знала. Примерно раз в полгода она ходила в Донорский центр, где на старорежимной доске почета желтела фотография: А. Ф. Рябушкин.
В воскресенье она собралась рано и поехала. Предвкушая умиротворение, которое настанет после иглы и утраченных миллилитров крови, Рута вошла в высокий узкий холл. Медсестра в приемной ее узнала. Рута разделась в гардеробе, нацепила бахилы и поднялась наверх. Процедурная состояла из нескольких кабинок, вытянувшихся вагончиком, в которых на уровне пояса были прорезаны небольшие окошки. Одна кабинка для доноров, другая – для медиков. Садишься к окошку, просовываешь туда оголенную руку, а с той стороны окошка уже маячит белый халат. Ей померили температуру и давление, заглянули под веки, и Рута зашла в кабинку.
– Здравствуйте, – сказали ей из-за перегородки. – Присаживайтесь.
Она уселась к окошку и закатала рукав.
– Поработайте кулачком.
Сжимая и разжимая пальцы, она слушала, как распечатывается одноразовый пакет: чавкающие звуки пластика, сменившие привычный когда-то тяжелый стук шприцев и флаконов. Белый халат на какой-то момент исчез, и она увидела окошко напротив. Точно в такой же позе, по локоть задрав рукав, уже с трубочкой, по которой от его руки в прозрачную подушечку сбегала кровь, там сидел дядя Саша. Рута вздрогнула.
– Что такое, неужели больно? Извините.
– Нет-нет, ничего.
Какие-то люди, невидимые за перегородками, разговаривали с ним, называли Александром Филиппычем, спрашивали, как он поживает, как поживают его рыбки. Он отвечал, что поживает нормально, а вот рыбки в последнее время что-то болеют, подцепили грибок. Рута видела только нижнюю часть его лица. Дядя Саша постарел, морщины залегли в уголках губ глубокими канавками. Иногда он оборачивался к тем, кто стоял позади него, и тогда Рута видела только его плечо и ухо, и то, как краешек уха подергивается в такт его словам. Раньше, в той далекой жизни, прожитой в переулке Грибоедова, она не замечала, что у дяди Саши шевелятся кончики ушей, когда он говорит.
– Так вот, голубушка, и живем, я и мои вуалехвосты, – говорил он.
– Не скучно вам?
– Не-ет, – отвечал он. – Теперь-то чего… Прожили, можно сказать.
Ему, конечно, возражали, что еще жить да жить, каждому бы такое здоровье.
– А ведь я уж было совсем вывел свою породу. Ну ту, помните, с пышными грудными плавниками? Какие, знаете ли, красавцы пошли. И тут на тебе, грибок проклятый. Самого видного самца перевел. Досада такая, слов нет.
– Готово.
Ему вынули иглу, приложили ватный шарик, сверху натянули эластичный бинт, и дядя Саша поднялся со своего места. Какое-то время из кабинки доносился его голос, кто-то смеялся, приглашал наведываться почаще. Потом все вышли в коридор, и голоса вместе с дробным стуком каблуков покатились прочь, уже неразборчивые, сливающиеся в сплошной гул.
– Готово, – сказали и ей с той стороны окошка.
Перехватив ватку, прижатую к ее руке чужими пальцами, Рута встала.
– Подождите, подождите, – в окошко нырнули руки, ухватив ее за запястье, и потянули обратно.
Неудобно наклонившись, Рута подождала, пока ей нацепят эластичный бинт.
– Теперь все.
Она вышла в коридор, на ходу спуская рукав, остановилась, и никак не могла застегнуть пуговицу, долго и сосредоточенно с ней возилась, потом поправляла. Казалось, стоит ей отпустить эту дурацкую пуговицу – и целый мир, с исполосованными вчерашним дождем окнами, с допотопной доской почета, с дядей Сашей, стоящим в другом конце коридора, с банком «Кристалл», с ее комнатой в общежитии – тотчас оторвется и полетит в тартарары, оставляя ее над распахнувшейся пропастью.
Мимо гулко протопали солдаты. Рута двинулась следом.
Кучка белых халатов, окруживших дядю Сашу, посторонилась, пропуская солдат. Придерживая дужку очков, он смотрел в фотографию. Кто-то говорил ему: «Это мы первого сентября». Рута сказала: «Разрешите» – аккуратно тронув кого-то за локоть.
Обходя лужи, она медленно шла по замысловатой траектории от одной кромки тротуара до другой. А когда лужи кончились, так и не ускорила шаг. На площади Карла Маркса стояли такси, и она подумала, что хорошо бы сейчас поехать на такси, но постояла перед вереницей желтых машин и пошла дальше. Оказалось невероятно трудным открыть дверцу, назвать адрес сидящему за рулем человеку и потом ехать с ним один на один по хмурому утреннему городу. Пришлось долго ждать автобуса.
Да и что бы она могла сказать? Протиснувшись через кольцо ей чужих, а дяде Саше хорошо знакомых людей, она скорее всего одеревенела бы от волнения. «Здравствуйте. Вы меня не помните? Вы к нам в детдом приезжали». Пожалуй, мог бы состояться коротенький разговор в жанре «как поживаете, как ваши рыбки?». И то, если бы вспомнил.
В автобусе оказалось так же мокро, как и на улице. Видимо, в нем только что помыли пол, но когда двери с шипением распахнулись и Рута увидела в салоне все тот же водяной лоск, что и у себя под ногами, она вдруг подумала: «И здесь осень». Мелкие автобусные лужицы, рифленой резиной, покрывающей пол, нарезанные на полоски, мелко трясло. Пассажиры поскальзывались на них и ругали водителя.
Сказать все? Что с безропотным детским терпением ждала с ним встречи. Один раз летом, один раз зимой. Ждала сильней, чем все остальные ждали Нового года с облезлой елкой, с праздничными карамельками и печеньем да завозом благотворительных тюков с чистой, но плохо пахнущей одеждой. Сильней, чем счастливчики, чьи родители сидели в тюрьмах, ждали окончания их срока. Рассказать, как смотрела на него из коридора, сквозь прозрачный квадрат стекла, чтобы вспоминать потом без конца, в самые горькие минуты: вот есть дядя Саша, он совсем другой, он не умеет орать и бить.
Что бы он ответил? Что бы он ни ответил, она сгорела бы дотла, пока Александр Филиппович, поправляя очки, подыскивал бы подходящие слова. «Знаете, я хотела быть вашей дочкой». А вокруг стояли бы посторонние люди и молча на нее смотрели. Нет-нет-нет. Нет. Нет.
Ей представлялась его комната, заставленная старой мебелью и водяными глыбами аквариумов. Значит, так и прожил со своими вуалехвостами. А она и не знала…
Проходя мимо витрины кондитерской, она вспомнила сладкоежку Еву. Очередь была небольшая. Рута купила буше и корзиночки.
В общежитии она заперла дверь и заварила свежего чаю. Чтобы не выходить лишний раз на кухню, где слышались веселые нетрезвые голоса, старую заварку она высыпала в цветочный горшок.
Накрыла на двоих, даже второй стул поставила к столу. Разлила. Сначала смущалась, но потом перестала.
– Александр Филиппович, угощайтесь.