Пациентка закричала и широко распахнула глаза. Медсестра торопливо схватила ее за руку. Она не говорила ни слова, лишь молча вглядывалась в ее лицо. Пытаясь поймать блуждающий, но все же впервые за все время более или менее осмысленный взгляд больной, она гадала, сколько той лет: сорок? сорок пять? Кто знает, ведь есть места, где женщины старятся медленнее, чем в Сахаре.
— Аза, Аза!
Без сомнения, она бредит. Медсестра провела рукой по лицу иностранки, успокаивая ее. Уверенная, что сейчас несчастная уже может ее слышать и видеть, она склонилась к пациентке и ласково зашептала что-то на местном диалекте, надеясь, что та поймет. Она напоила пациентку, потом обратилась к ней по-французски. Попыталась заговорить и на английском. Перепробовала все знакомые ей языки.
— Аза, Аза! — снова закричала женщина, глядя вокруг себя невидящими глазами. — Они убили Азу.
Медсестра испуганно вздрогнула, услышав эти слова, но все же попыталась сохранить на лице приветливую улыбку.
— Здравствуй. Как ты себя чувствуешь? Ты испанка?
Женщина наконец сфокусировала взгляд на лице медсестры, помолчала, с силой вцепившись в ее руку, потом неуверенно спросила:
— Где я?
— В больнице. Ты жива, опасность миновала. Ты очень долго спала. Ты из Испании?
— Они убили Азу.
Африканка решила, что больная еще бредит. Она уже много дней не отходила от ее постели. Безжизненное лицо женщины непостижимым образом притягивало ее с того дня, когда ее привезли на военной машине. Пожалуй, она единственная во всей больнице верила, что загадочная пациентка будет жить. И сейчас убедилась, что Бог услышал ее молитвы.
— На тебе Baraka, — сказала она. — На тебе Божье благословение!
Медсестра стряхнула с головы накидку, открыв черные и очень блестящие волосы. Она не могла сдержать радостной улыбки и совсем не хотела отпускать руку незнакомки даже для того, чтобы побежать к остальным и сообщить, что та очнулась, — новость, которую ждали уже несколько недель. Она приложила руку к сердцу, затем протянула открытую ладонь к лицу больной.
— Меня зовут Лейла. А тебя как зовут?
Женщина почувствовала, что от участливой улыбки Лейлы на душе ее становится спокойно и тепло, и с трудом проговорила:
— Монтсе. Меня зовут Монтсе.
* * *
Капрал Сантиаго Сан-Роман целый день наблюдал за небывалыми перемещениями войск. Четыре метра в ширину на шесть в длину, тюфяк, брошенный на пружинную кровать, стол, стул, сильно загаженное отхожее место и торчащий из стены кран — вот и все убранство убогой хижины, исполнявшей роль тюрьмы.
Милая Монтсе, вот уже скоро год, как я ничего не слышал о тебе.
Почти час он размышлял, не решаясь написать первую фразу, и сейчас она казалась ему ненатуральной, какой-то деланой. Рев моторов самолетов, приземляющихся на аэродроме Эль-Айун, вернул капрала к действительности. Взглянув на четвертушку листа, лежащую перед ним, он не узнал собственный почерк. Из окошка лачуги открывался не слишком шикарный вид — кусок рулежной дорожки и часть ангара. Единственным, на что открывался хороший обзор, была автобаза, «лендроверы» сновали туда-сюда, словно трудолюбивые муравьи, натужно ревели грузовики, в кузов которых как селедки в бочку набивались местные — сахарави, как их тут называли, машины командования — вся эта техника безостановочно заезжала в ворота и снова отправлялась куда-то.
Впервые за семь дней пленнику не принесли еду, никто не пришел, чтобы вывести его на вечернюю прогулку по одной из дорожек аэродрома, где он мог хоть немного размять ноги. Уже неделю он находился в заточении, практически не имея возможности перекинуться словечком хоть с кем-нибудь, питаясь черствым хлебом и пресным супом, часами не отрывая взгляда от двери или окна в надежде, что вот-вот кто-нибудь войдет, посадит его в самолет и навсегда увезет из Африки. Капрала предупреждали, и в предупреждении этом звучала не слишком тщательно скрываемая угроза, что все решится в течение одного-двух дней, и тогда у него впереди будет вся жизнь, чтобы тосковать по Сахаре.
В последнюю неделю время для капрала Сан-Романа текло медленно. Оно почти остановилось с тех пор, как его перевели из тюрьмы при казармах полка на аэродром, чтобы отправить на остров Гран-Канариа. Там, вдали от беспорядков, сотрясающих африканскую провинцию, он должен предстать перед военным трибуналом. Но бумаги затерялись где-то в дороге, и дело застопорилось. Дни и ночи слились воедино — нервозность последних дней и мучительное беспокойство из-за неопределенности своего положения привели к тому, что у капрала началась мучительная бессонница, которой в немалой степени способствовали и полчища одолевавших его блох. Монотонность заключения изредка нарушали короткие прогулки по рулежной дорожке под наблюдением старика сахарави, который, прежде чем подняться на сторожевую вышку, не забывал припугнуть: «Сделаешь больше десяти шагов или побежишь, размозжу тебе башку». И грозно поводил дулом винтовки CETME[2], правда без особого воодушевления, словно понимая, что капрал и так прекрасно сознает серьезность его слов. Эти прогулки были единственной частью суток, когда Сан-Роман хоть немного оживал. Он вглядывался в линию горизонта в поисках очертаний города с его белыми крышами и жадно вдыхал сухой воздух, стараясь наполнить им легкие, будто делал это в последний раз. Но в этот ноябрьский день никто не принес ему завтрак, обеда тоже не было, никто не появился, даже когда он начал кричать, требуя еды. Рядом с тюрьмой вообще не наблюдалось никаких признаков жизни. Люди суетились на рулежных дорожках и у ангаров. В положенный час прогулки никто не пришел, чтобы открыть дверь и выпустить его. К вечеру капрал окончательно утвердился в мысли, что случилось что-то из ряда вон выходящее. Только когда солнце окончательно склонилось к горизонту и, казалось, вот-вот его коснется, он услышал рев мотора «лендровера» и, взглянув в окно, увидел горящие фары подъезжающей к лачуге машины. В ожидании он уселся на тюфяк, стараясь сохранять хладнокровие. В конце концов задвижка на двери щелкнула и в проеме показалась фигура Гильермо, одетого в полевую форму, щегольски перетянутую плотно подогнанными ремнями. В руках он держал белые перчатки, будто собрался на парад.
За его спиной маячил охранник, которого капрал не видел раньше. На плече у него висела винтовка CETME.
— К тебе гости, — коротко сообщил он и закрыл дверь за вошедшим в хижину Гильермо, не оставив капралу времени, чтобы потребовать еды. Внезапно Сан-Роман ощутил, как давно он не мылся. Ему было крайне неуютно под внимательным взглядом друга, он даже чувствовал стыд. Тот расположился рядом с окном. Прошло уже больше двадцати дней с тех по, как они виделись в последний раз тем проклятым вечером, когда капрал взял в руки узел с не принадлежавшими ему вещами.
Гильермо выглядел франтом. Он тоже явно не знал, что сказать. Вертел в руках форменную фуражку легионера, комкал ее вместе с перчатками, никак не решаясь прервать затянувшуюся напряженную паузу. В конце концов он все же нарушил молчание:
— Ты уже знаешь новость?
Сантиаго не ответил, но внутренне приготовился к катастрофе. В любом случае его жизнь уже не могла стать хуже, чем сейчас.
— Главнокомандующий умер, — произнес Гильермо, стараясь разглядеть на лице друга хоть какую-нибудь реакцию. — Сегодня на рассвете.
Капрал Сан-Роман снова легкомысленно уставился в окно. Новость как будто совершенно не взволновала его. Несмотря на поздний час, движение самолетов не прекращалось.
— Это все из-за этого?
— Что это?
— Целый день все ездят туда-сюда. Войска грузятся в самолеты. Только не могу понять, прилетают они или улетают. Уже неделю, как мое дело застопорилось, и никто мне ничего не объясняет. Происходит что-то еще, так?
Гильермо уселся на грязный, пропахший потом тюфяк. Он не решался прямо взглянуть в лицо товарищу.
— Марокканцы наступают, — медленно проговорил он.
На столе лежало письмо, которое никогда не будет ни написано, ни отослано. Они одновременно перевели взгляд на желтоватую бумажку, а затем посмотрели друг другу в глаза.
— Гильермо, — сказал капрал надтреснутым голосом, — меня расстреляют? Почему, ты думаешь, меня все еще держат здесь?! Потому, что самолеты нужны для более важных вещей, чем транспортировка какого-то…
— Предателя? — закончил Гильермо с неожиданной злостью в голосе.
— Ты тоже так считаешь?
— Все так говорят. И ты не пытался убедить меня в обратном.
— Зачем? Ты бы мне поверил?
— А ты попробуй.
Сантиаго приблизился к столу, взял листок, скомкал его и скатал в шарик, которым метко запустил в поганое ведро. Гильермо внимательно следил за всеми движениями приятеля, потом добавил: