В коридоре культового артиста для начала сунули лицом в неровно, "художественно" оштукатуренную стену и, после того как Гурьев оставил на ней свой кровавый автограф, повлекли к машине – из всей обысканной и обласканной сапогами и дубинками омоновцев компании Гурьев оказался единственным, заслуживающим серьезного внимания.
Размеры гонораров, которые Гурьев получал в Европе, позволяли ему пользоваться если не всеми благами жизни, то хотя бы некоторыми из тех, что были недоступны рядовым россиянам. В частности, звезда питерского авангарда предпочитал алкоголю и другим стимуляторам сознания вошедший в моду кокаин. И употреблял его с удовольствием, часто и много.
Для следователя, к которому попал Володя, пакетик с белым порошком, выуженный прозорливым бойцом из кармана пианиста, не создавал альтернативы в принятии решения. В свете усиления борьбы с наркотиками Гурьеву светил вполне конкретный срок. Конечно, как всегда, были "возможны варианты".
Однако у знаменитого Гурьева не оказалось достаточных связей для реализации того, что подразумевалось под этими самыми "вариантами". Вернее, связей-то у него было в достатке, да все не с теми фигурами, которые могли бы повлиять на российское правосудие. Известные художники, актеры, режиссеры, какие-то странные личности, именовавшиеся в светских тусовках "культовыми" фигурами, – все они, как выяснилось, не имели ни малейшего веса ни для следователя, ни тем более для прокурора, даже рядовой мент, какой-нибудь лейтенант в отделении милиции, послужившем точкой отсчета гурьевской трагедии, спокойно посылал их, меняя адрес в зависимости от собственного настроения и иногда доходя до сияющих вершин эзопова языка.
Нужны были чиновники, причем немалого ранга, то есть, представители той социальной группы, к которой свободомыслящий Гурьев всегда относился с демонстративным пренебрежением, если не сказать с презрением.
Именно тогда к Гольцману пришел Яша Куманский, вездесущий журналист, тоже выплывший на перестроечных волнах из мелководья гонораров официальных советских газет и прибившийся к сахарным айсбергам коммерческих изданий.
Борис Дмитриевич был как раз тем человеком, который мог "нажать на кнопки" и повлиять на судьбу питерского гения, оказавшегося в неволе. Гольцман своих связей не афишировал, но Куманский, однако, не считал бы себя журналистом, если бы не знал, что Боря Гольцман частенько бывает в мэрии, захаживает в Большой Дом, а на даче у него бывают в гостях фигуры самого разного калибра, от авторитетных бандитов до крутых чиновников.
Они сидели в старом офисе Гольцмана – гораздо более роскошном, чем тот, в который представительство "Норда" перебралось примерно через год, когда Борис Дмитриевич пережил один из самых тяжелых периодов в своей жизни в связи с серьезными неприятностями и финансовыми трудностями, вызванными чересчур пристальным интересом налоговой полиции к его фирме.
– Боря, помоги ты Вовке, это же наш человек, – говорил Куманский, пытаясь заглянуть в глаза Гольцмана, которые тот упорно отводил в сторону. – Ну кто сейчас не торчит? Да и кокс – это ведь, скорее, мода… Он же модный парень, Вовка, ему это, так сказать, по рангу положено. Ноблес оближ…
– Положение… – Гольцман посмотрел журналисту прямо в глаза. – Положение, говоришь, обязывает? А меня?
– Что?
– Меня не обязывает мое положение?
Гольцман прошелся по кабинету, засунув руки в карманы брюк.
Внезапно Куманский понял, какую он сейчас допустил ошибку. Сам, своими руками, точнее, своими словами он вознес Гольцмана на очередную ступеньку его мании величия, которая последнее время все чаще давала о себе знать. С некоторых пор окружающие начали замечать, что Борька Гольцман, всегда бывший "своим парнем", помогавший деньгами и выпивкой, болтающийся по концертам и выставкам, Борька, с которым всегда можно было надраться и послушать свежие анекдоты, снять девчонок и завалиться к нему, Гольцману, домой среди ночи с тем, чтобы "зависнуть" там суток на трое, – этот самый старый приятель Борька меняется: становится нелюдимым, заносчивым, вместо приветствия цедит сквозь зубы что-то невнятное, фильтрует свои знакомства, отдавая предпочтение "нужным" людям, какими бы моральными уродами те ни оказывались при ближайшем рассмотрении.
Сейчас же Куманский дал Гольцману понять, что от его решения зависит судьба человека, и не просто человека, а знаменитости, старого его, Бори, знакомого, не сказать конкурента, но личности, всегда вызывавшей у Гольцмана некоторое подобие ревности.
Борис Дмитриевич сел за стол и еще раз взглянул на Куманского.
– Его положение обязывает, – снова сердито пробурчал Гольцман. – И чем же, ты думаешь, я могу ему помочь?
Куманский присел к столу и начал шуршать бумагами в своем портфеле.
– Вот тут у меня письмо от питерских артистов… Все подписали…
– Все?
– Ну, не то чтобы все, но многие. В общем, просьба о помиловании…
– Детский лепет.
– Адвокату собрали денег… Ты бы поговорил, Боря, там… ну, в мэрии, что ли…
– С кем же это?
– Да хоть с Высоцким…
О дружбе Гольцмана с первым заместителем генерального прокурора города знали немногие, и Борис Дмитриевич с трудом удержался от того, чтобы поморщиться и досадливо крякнуть. Откуда Куманский мог знать об отношениях между ним и Первым, как называли Высоцкого близкие знакомые и деловые партнеры, было для Гольцмана загадкой.
"Вот сволочь, – подумал Борис Дмитриевич. – Что же он еще знает? Не город, а большая деревня. Ничего не скроешь. Все на виду. Надо будет поосторожней вести дела".
– То есть ты думаешь, что если парня взяли с кучей наркоты в кармане, то Высоцкий будет его отмазывать? И именно теперь, когда за косяк на улице метут и в КПЗ тащат? Это нулевой вариант, Яша. Да и…
– Что? – напрягся Куманский.
– Ничего. Не та фигура, чтобы из-за нее лезть на рожон. Думаешь, это легко делается? Того же Высоцкого подсиживают со всех сторон. У него врагов больше, чем…
Гольцман едва не ляпнул "чем у меня", но опять успел вовремя остановиться.
– …Чем ты можешь себе представить, – натужно закончил он скользкую фразу.
– Ну так как же все-таки? – спросил Куманский. – Можешь помочь?
Гольцман подумал, побарабанил пальцами по столу, еще раз взглянул на Куманского и уставился в окно.
– Нет, – вдруг сказал он. – Пусть сидит. Ему это только на пользу пойдет. Два года – не десять. Ничего с ним не будет. Не растает. Как говорится, не сахарный… Все, больше не хочу говорить на эту тему…
– Ну, знаешь…
Куманский вдруг почувствовал неожиданное раздражение. Не то чтобы ему было очень жалко Гурьева – не из жалости к пианисту он занимался этим делом. Жалости Яша уже давно не испытывал ни к кому, кроме, пожалуй, себя, и то нечасто – в основном, когда его "кидали" на деньги или просто обманывали. Тогда Яша жалел себя, думая, что такого талантливого, работящего, честного и вообще приличного человека, как он, обижать просто не за что и обидчик заслуживает самого страшного наказания, какое в состоянии вообразить человеческий мозг. А другие – другие для Яши уже много лет были всего лишь статистами, объектами для работы, и он расценивал окружающих его людей только по количеству информации, которую можно было из них выжать и выгодно продать. Ну и по качеству этой информации, разумеется.
История Гурьева давала ему не слишком много, но она была весьма "рабочей", то есть когда Куманскому нечего было давать редактору для еженедельного обзора музыкальной жизни города или для колонки культурных новостей, он всегда мог сунуть пару новостей из "дела Гурьева". Яша любил так строить свою работу, чтобы в его компьютере всегда имелась пара-тройка запасных статей или хотя бы набросков, которые можно сунуть в неожиданно образовавшуюся "дыру", когда сроки подходят, а материала для газеты нет, хоть ты тресни.
Отчасти поэтому и ценился Яша Куманский в каждом из изданий, с которыми он сотрудничал, – начальство любило его безотказность и обязательность. Куманский никогда никого не подводил, и ни разу по его вине не образовывались в газете пустоты, которые нужно было заполнять спешно высасываемым из редакторского пальца материалом.
Называя себя "ньюсмейкером", Куманский прочитывал это слово буквально. Он не считал, что успеть написать первым о каком-то интересном событии – такая уж большая заслуга журналиста. Это, как он полагал, его прямая обязанность. А вот сделать новость, то есть организовать событие самому и заставить его развиваться так, как будто оно произошло спонтанно, писать о нем со стороны – это было для Куманского признаком настоящего мастерства.
Перестроечные телеинсценировки Невзорова с профессиональной точки зрения не вызывали у него большого восторга. Это были всего лишь спектакли. Куманский же делал саму жизнь, он не строил декораций и не выбирал ракурс, при котором были бы не видны фигуры зрителей, он моделировал реальные ситуации, и в них не было места актерской игре. Для всего этого, конечно, больше подходило название "провокация", но Яша не задумывался о терминах, ему был важен результат.