А что же такое в отношении этого просветительского классицизма Глюка и, можно приставить, Пиччини был Сальери? Оказывается, Сальери был их, можно сказать, единомышленником.
Для французской сцены Сальери сочинил оперу «Тарар» (либретто Бомарше). Проникнутая тираноборческой идеей и прославляющая народного героя опера «Тарар» стала значительным общественным событием (поставлена за два года до взятия Бастилии). Исследователи усматривают в ней черты, предвещающие героический стиль опер Французской революции. Опера была поставлена во многих городах. В Петербурге — в 1789‑м.
Мог ли Пушкин 41 год спустя что–то об этом знать? Что–то — безусловно. Смотрите текст трагедии:
М о ц а р тДа! Бомарше ведь был тебе приятель;Ты для него Тарара сочинил…
Похоже, что Пушкин совсем не случайно поместил Глюка, Пиччини и Сальери в один лагерь.
Моцарт же, можно сказать, принадлежал в чем–то к противоположному музыкальному лагерю, так сказать, индивидуалистическому. Моцарт не был согласен С Глюком, требовавшим подчинения музыки драме. Музыка, по Моцарту, должна первенствовать и — выражать человека, как неповторимую, никогда не повторяющуюся игру душевных сил. Моцарт симфонизировал оперу. (А симфония — это упоминавшийся сонатный цикл для оркестра.)
Так что в противопоставлении: Глюк, Пиччини, Сальери — с одной стороны и — с другой стороны — Моцарт и (сошлюсь на последующее) Гайдн — Пушкин опять оказался в согласии с историей музыки.
Теперь надо вернуться к Гайдну. Гайдн, как помните, утвердил в музыке яромержицкое и мангеймское изобретение, сонатный цикл. И если противоположный (по Пушкину, да и не только) музыкально–идеологический лагерь тяготел в литературе к просветительскому классицизму второй волны, коллективистскому, высоконравственному, аскетическому (вспомните признания пушкинского Сальери: «мало жизнь люблю», «отверг я рано праздные забавы»), — то гайдновско–моцартовский лагерь, как он виделся Пушкину, тяготел в литературе к — по логике, получается, предшественнику вторичного классицизма — к тому воинствующему индивидуалистскому сентиментализму, который представлен «Новой Элоизой» Руссо, «Вертером» Гете и течением «буря и натиск».
Так получается, если вдуматься в пушкинский расклад имен.
Каков же был мой восторг, когда я наткнулся на подтверждение такого расклада в описании «Прощальной симфонии» Гайдна. Цитирую.
«Поводом к созданию «Прощальной симфонии»… послужил острый, хотя и скрытый конфликт между музыкантами капеллы и их властительным хозяином. Летнее время и часть осени князь Эстергази проводил в роскошном загородном доме «Эстерхаз»… Но музыканты капеллы жили при дворце на казарменном положении, в тесном, неутепленном летнем помещении. Многие (в том числе и Гайдн) постоянно болели, ибо в болотистых окрестностях поместья свирепствовала тяжелая форма малярии. И только перемена местожительства сулила надежду на выздоровление. К тому же по распоряжению князя музыканты на все летнее время лишены были возможности видеться со своими семьями… А между тем в 1772 году князь не на шутку увлекся охотой, и его пребывание в поместье затянулось дольше обычного. Стояла ненастная сырая осень. И еще одно происшествие глубоко взволновало в ту осень музыкантов — безвременная смерть даровитой 15-летней солистки балетной труппы. Юная Дельфина блестяще выступила на сцене только что отстроенного в «Эстерхазе» театра, но вскоре умерла от злокачественной лихорадки, схваченной ею в поместье. При таких обстоятельствах и была сочинена знаменитая «Прощальная симфония» Гайдна. Ее последняя медленная часть сопровождалась своего рода инсценировкой или пантомимой. На 31‑м такте финала первый гобоист и второй валторнист встают, гасят свечи возле своих пультов и — неслыханная дерзость — тихонько удаляются. Увидев это, Эстергази, возможно, стал раздумывать, как построже наказать нарушителей дисциплины. Но не прошло и двух минут, как их примеру следует и фаготист. Спустя семь тактов исчезают первый валторнист и второй гобоист, а еще немного погодя — контрабасист. Один за другим музыканты гасят свечи, забирают инструменты и потихоньку уходят. Нежная медленная музыка концовки исполняется первым скрипачом капеллы… и самим Гайдном. Но вот уходят и они…
[Эстергази все понял и разрешил музыкантам вернуться к семьям.]
Симфония начинается быстрой, драматически–экспрессивной музыкой, исполненной смятения и тревоги. Главная тема — широкая и размашистая — своей возбужденностью напоминает гневную, патетическую речь. Ярким контрастом звучит задушевная лирическая музыка второй медленной части. Легок и воздушен менуэт (построенный на той же нежной, певучей теме, что и вторая часть). Без всякого перерыва переходит он в драматическую музыку стремительно быстрой четвертой части. Это пламенное Престо продолжает развивать тревожно–порывистые настроения первой части, его главная тема складывается из суровых, мужественных интонаций. Властно звучат энергичные и решительные концовки музыкальных фраз. Вся четвертая часть проникнута мятежным и страстным чувством протеста. Тем внезапней и контрастней переход к медленной заключительной, пятой части». «Музыка Adagio безмятежна, в ней лишь временами мелькают легкие сумрачные тени… Завершается симфония тихо, просветленно…»
И автор дает сноску о родстве «Прощальной симфонии» с немецким литературным направлением «бури и натиска», направлением, выдвинувшим на первый план переживания, нашедшие свое отражение в гетевских «Страданиях юного Вертера», написанных двумя годами позже «Прощальной симфонии» Гайдна.
Глава 2
Необходимое отвлечение, почти лирическое
«Новая Элоиза» впервые мне в руки попала в томике Руссо, изданном для школьников. Я стал читать и насторожился: это были избранные места. Тогда я прочел полное издание и понял, почему для советских школьников издатели этот роман урезали. Во–первых, он во многих местах прямо эротический. Во–вторых, он производит очень сильное впечатление. Я рыдал, когда дошел до смерти Юлии. А я ведь мальчиком в чем–то так и остался, хотя дожил до седин. И мальчиком я воспитывался очень советским, в смысле нравственным. Руссо же написал нечто противоположное. Если свести к нескольким словам идейный смысл «Новой Элоизы», то можно его выразить так: если нельзя, но очень хочется, то можно; а если все–таки не удается, как хочется, то выход — смерть.
Ну, пусть жизнь расшатала во мне верность нравственному кодексу строителя коммунизма, и я расчувствовался. Но Руссо, выходец из 3‑го сословия, в свое время своим романом довел до слез очень многих аристократов. И очень много друзей имел среди аристократов этот предтеча Великой Французской революции. В чем дело?
А в том, что в «Новой Элоизе» Руссо дал бой второму сословию, дворянству, на территории искусства, обыгрывающему нравственный кодекс, так сказать, защитника феодализма, на поле чести. И Руссо выиграл этот бой. Для героя его романа, простолюдина учителя Сен Пре, личная честь значит не меньше, чем для родового дворянина. И честь Сен Пре говорила, что нельзя отдаваться чувству любви к Юлии, девушке из благородного семейства, ибо ее отец не отдаст ее ему в жены. И Юлия, соответственно, слишком опасным для своей чести считала признание даже самой себе в том, что она полюбила Сен Пре. А кончилось — прелюбодеянием. И если любовникам так и не случилось пожениться, то, в итоге, роман кончается трагически — Юлия заболела и умерла. Умирала она долго и очень радовалась смерти. По сюжету ее болезнь — случайность. Но каждый, кто может доходить до художественного смысла, понимает: закономерно. Ибо любовь это, по роману, — превыше всего.
Французская аристократия того времени уже подустала от «высокого» идеала классицизма. В моде был идейно «низкий» стиль рококо с его идеалом индивидуализма и вседозволенности. Характерный пример. Еще в советское время на лекции одного московского вояжера искусствоведа был продемонстрирован слайд с портрета знатной дамы работы знаменитого Ватто. Красавица с вычурной высокой прической не считала стыдным позировать и быть изображенной голой, на роскошной кровати, в позе лягушки. — Вседозволенность!
Но если чувствам все позволено, то очень быстро докатываются до пошлости и скуки. Поэтична–то — борьба, преодоление или даже поражение.
Вот Руссо и положил аристократов на лопатки, возродив всю силу чувства чести, но возродив для того, чтоб та играла роль перца, очень сильного препятствия — в данном случае — перца для половой любви. При этом максимальную ставку при поражении Руссо назначил такую — жизнь.
В Англии того времени, уже век освободившейся от феодализма, тоже испытывала кризис мораль вседозволенности. Здесь до пошлости докатился эгоизм победителей в конкурентной войне всех против всех. И, например, Голдсмит в «Векфилдском священнике» всего лишь не удостаивает юмора, а просто холодно описывает английского донжуана эпохи сентиментализма Неда Торнхилла, когда тот, раз за разом, чтоб лично избежать очередной дуэли из–за очередной женщины, высылает на дуэль вместо себя заместителей. Все — для чувственности. И это непоэтично.