Делать было нечего — продала.
Я видел тетку Маруську в свой последний приезд — два года назад. Не жаловалась на Шурика или там на невестку, нет, ничего такого не говорила. Только вот «гребтится», сказала, скучаю по Хорошаевке. Не терпится узнать, что нового в деревне. Как хата? Берегут ли ее новые хозяева? И что они сеют там, где раньше у тетки Маруськи бахча была?..
Да, пожалуй, это лучший выход: переждать, зайти к тетке Маруське. А завтра — или на Шуриковом велосипеде, или пешочком, если дождь перестанет и малость просохнет.
Да и проведать все равно нужно тетку Маруську.
И, подняв воротник плаща, нырнул из вокзальчика в холодную морось.
Я не люблю телеграмм.
Я люблю, приезжая, заявляться без стука, я люблю озорно встать на пороге и, удивив своим внезапным появлением, сказать:
— Здравствуйте вам!
Не изменил я этой привычке и теперь.
Сняв на веранде туфли и надев чистые галоши, стоявшие в уголке, тихо приоткрыл дверь и оказался в прихожей.
— Здравствуйте вам!
Тетка Маруська вздрогнула от неожиданности, уронила клубок с колен — она вязала, сидя на стуле.
— Глянь-кя-я!
Отложила спицы, вышла навстречу.
— Здравствуй, здравствуй! С рабочего?
— С него.
— Ну, раздевайся, промок, должно, увесь.
Она помогла стащить мокрый плащ, унесла его в кухню и повесила там сушить над плитой. Вернулась скоро — маленькая, подвижная, такая, какой я ее помнил и десять, и двадцать лет назад. Ее так в деревне и звали — заводная: делала она все быстро, ходила чуть ли не бегом.
— Можа, штаны намокли, так в Шуркины переоденься… А я поесть приготовлю.
Роднёй я тетке Маруське приходился дальней: ее покойный муж был мне троюродным дядей. Ну, да наш род слыл завсегда дружным, каждый двор знался даже с теми, кто приходился ему седьмой водой на киселе. Знался и привечал. Когда три мои старшие сестры разъехались из деревни и мы продали свою хату, я четыре лета подряд — все ремесленские каникулы — проводил у тетки Маруськи. Относилась она ко мне по-матерински, берегла, по воду сроду не заставляла сходить — лишь бы не беспокоить меня…
Мы сидим в кухне. Она проворно чистит картошку изрядно сточенным ножом, время от времени заглядывает в плитку — разгорается ли уголек?
— Вот приехал… — как бы в оправдание говорю я. — В отпуске был, на юге. Неделька еще осталась, дай, думаю, загляну.
— И молодцом, не забываешь своих. Наш Коля тожа так: поездит-поездит по домам отдыха, а в деревне побывать все одно гребтится. Приедет, всех сродственников обойдет…
— Он кем сейчас, Коля-то?
— Ды этим, — как его? — парторгом, на шахте. Техникум окончил, счас в институте учится. Орденом наградили…
Тетка Маруська с удовольствием рассказывала про Колю, старшего своего, искорками загорелись ее маленькие глаза — гордилась, что стал ее сын вот таким видным человеком.
— А Шурик? На заводе по-прежнему?
— Ушел было. Не сработался с мастером — придирался вроде бы он к нему. Месяца два в кочегарке был, а потом опять на станок вернулся… Ну, что еще? Анькя его в магазине, продавцом, ты мимо проходил. Дети: Наташа в четвертый класс ходит, Таня — во второй. Счас в Визовое ушли, за дикими грушами. А младший, Сережа, у соседей… Ой, горе с ним было тим летом. Чуть не обварился. На кухне, тут-та вот, чугунок с кипятком стоял. Ну, я суп готовила, Сережа игрался на полу. Потом он как попятится — да в чугунок. Ой, крику было! Думали — не выживет… Баловной дюже малый… Ну, а я вот тут по хозяйству топаю.
— А куры во дворе, утки — ваши? — перевел я разговор на другую тему.
— А чии ж? Без кур нельзя. А утенята — забота одна. Нам тут соседи дали шесть штук утиных яиц, ну, мы их и подклали под курицу. Все и вывелись, уцелели, возле колонки всё лето барахтались… А жрут, враги, не успеваю готовить. Тяжело тут уток держать, надоедают. Что и говорить — без речки. В Хорошаевке—другое дело.
Тетка Маруська уже поджарила на тяжелой чугунной сковородке сало и теперь бросала в расплавленный жир порезанную тонкими кружочками картошку. Сковородка шипела, брызгала жиром и затихла лишь тогда, когда тетка Маруська наклала картошку горкой и сверху прикрыла глубокой эмалированной миской.
Потом она фартуком вытерла табуретку, над которой чистила картошку, и присела передо мной, видно не чая посвятить меня в какую нерядовую новость. Уронила руки на колени.
— Вот что скажу еще, милай. Сенька-то мой — жив.
— Ну?
— Да. Колбаиха летося ехала из Ростова от дочери, ну и встретила его в вагоне. «Здравствуй, — говорит, — Сень!» А он: «Здравствуйте, только вы обозналися». А она: «Да как же обозналась? Вот и подбородок у тебя раздвоенный, и шрам на ухе… Сенька ты, Маруськин муж! Как же тебе не совестно укрываться?» Ну, он не выдержал, ушел из вагона… Как рассказала мне это Колбаиха, я чуть в обморок не упала. Сначала не поверила: не может быть, Чтобы Сеня не вернулся к семье, он тах-та детей любил! Да и меня, и отца покойного… Можа, обозналась, говорю Колбаихе. А она одно: «Не веришь? Да таких случаев, когда бросали, сколько хочешь. Вот Ефимка из Болотного…» И надломилось мое неверие: да, это точно, что Ефимка где-то в Щиграх остался. Можа, думаю, какая и Сеньку моего окрутила… Ну, поехала в военкомат. А там говорят: «Подавайте на розыски». Написал Шурка в Москву. Проходит время, присылают из Москвы: «Сержант такой-то погиб в. 1944 году». Дыть ив похоронной так было. Обозналась, думаю, Колбаиха, точно обозналась. Ну, отлегло было от души, плакать перестала. А прошлой весной — опять новость: Егор Гончаров Сеньку встретил. На вокзале, в Москве. И опять будто он сказал: вы, товарищ, обознались. — Тетка Маруська поворошила ножом картошку, голой рукой придерживая при этом горячую миску, — и снова села, не выпуская из рук ножа. — Коля на этот раз на розыски подавал — то же самое ответили… А я вот живу — мучусь: можа, живой Сенька, а можа — нет. Снова сниться стал… А Шурка ругает: веришь-де всякой брехне, погиб отец. Просто похожего человека встречали…
Она поправила сползшую ситцевую косынку (боже мой, только теперь я заметил, что тетка Маруська сплошь седая!), привстала.
— Заговорилась я, прости, милай. Надо уже стол: готовить.
— Не беспокойтесь, я не голоден.
— Да уж! Кто тебя кормил? В буфете небось перехватил? Вот счас картошка поджарится… Ну, а ты как поживаешь?
— Хорошо.
— Там жа, у Горловке?
— Да нет, в Перми я.
— Тю, я все забываю. Ты ж в прошлый раз говорил, что переехал. Жалеешь — нет?
— А чего, теть Марусь, жалеть? Люди — везде люди. Квартира у меня хорошая, работа нравится. Природа у нас, честно говоря, даже лучше, чем здесь, на Курщине. Не говоря уже о Донбассе. Доволен, в общем…
— Да то-то и главное. Только все же далеко тебя занесло.
— Ну, ваша-то Соня еще дальше — в Томске.
— И то верно. Полкласса их по путевкам уехало. Тоже в отпуск сулится. Можа, к Новому году отпустят… Ну, а яблоки у вас растут?
— Считайте, что у нас не растут. Но привозные до весны продают.
— То-то? А картошка родится?
— Еще какая!
— А то я хотела Соне картошки насушить да выслать. Родится, говоришь. Тогда не буду посылать… Ты у деверя, у Федора Кириллыча, остановишься?
— Наверно.
— А лучше у Дуни. У нее вторая половина хаты пустует, за двести рублей ее выкупила.
Это известие было новым для меня. Во второй половине хаты после раздела жили Дунин неродной сын Петр с женой, а как разошлись они, жена к матери перебралась, а Петр примаком в Болотное ушел. И жили тут долгое время разные квартиранты. Знал я и раньше, что терпеть их Дуня не могла, страшно ругалась с ними, стараясь выжить их. Иногда это ей удавалось, но вскоре поселялись новые квартиранты, и все начиналось сызнова.
И вот теперь, значит, Дуня выкупила полхаты.
— И никто в ней не живет? — не верил я.
— Никто.
Да, пожалуй, тогда лучше остановиться у Дуни: ни я никому мешать не стану, ни мне.
Впрочем, на месте будет видней, где жить. Знаю, что без крыши над головой не останусь.
4
Вчера тетка Маруська сказала: «На завтра радиво хорошую погоду обещало — сама слышала». Правду сказала.
Да и конец сентября в нашем крае — еще не время тоскливой осени. Хоть и нет уже привычной теплыни, но солнце, бывает, так припечет, что хоть в одной рубашке ходи.
Дорога моя — по-над Круглым лесом. Тропинка утоптана, отполирована подошвами до блеска. По краям расселись жирные подорожники. Встречались еще цветущие поповник и сорная трава хлопушка. Холодно посматривал из кустов ядовитый вороний глаз.
Сейчас в лесу — самая золотая пора. Еще, правда, зелен и крепок лист на дубах, но клены уже пожелтели, шоколадно отливают листья груш-дикарок, пламенем вспыхнул и вот-вот начнет осыпаться осинник. Только орешник поспешил сбросить свою шершавую листву, и торчат теперь его голые ветки, будто отживший свой век сушняк.