8. Чудо открытия исторического мира в том, что человек умудряется некоторым образом выйти за пределы своего мира – образа вечности – вообще. Если верить культурологам, люди обречены на свой мир природой своей «ментальности» или «этнической психологией». Антропология вряд ли возможна как этология человеческих «видов», но понимание, которым человек схватывает мир, схватывает самого человека крепче любой «ментальности». Поэтому необходимы особые условия, чтобы могло произойти чудо исторического события: открытие иного мира. Границы своего замечаются с территории чужого. Исторический мир, – мир, в строй которого встроена возможность смысловых событий, – складывается в «хронотопе» мирового перекрестка, это мир, в собственной основе которого лежит встреча замкнутых в себе миров.
Греческое чудо объясняется тем, что эллинский мир стал таким миром-пограничьем, перекрестком, миром-встречей, агорой ойкумены. Весь греческий архипелаг, словно одна сплошная граница. Только для эллинов Средиземное море стало поистине средиземным, «понтом» – путем, мостом – между разными вселенными. Эпос, лирика, история, география, философия зарождаются на границах и перекрестках, на периферии эллинского мира, в малоазийских и италийских колониях, на островах. Оттуда сходятся, собираются они в центр Эллады, в Афины, но прежде они сошлись в сознании, воображении, уме греческих поэтов и мыслителей. Афинский расцвет – акме – обязан внутренне полемическому («агональному») сложению разносмысловых миров в единый «логос», сказавшийся в трагической поэзии и в философской мысли, – средоточиях классической (т. е. вековечной) греческой культуры.
Чудо рождения средневекового мира обязано событию новой встречи, условно говоря, Запада и Востока, – встречи, захватившей новые миры, распахнувшей новые смысловые пласты бытия. Символически (да и фактически) новая встреча культурных миров происходит в эллинистической Александрии первых трех веков нашей эры – всемирном перекрестке всех путей ойкумены4. Важнейшей была встреча иудаизма, эллинства и христианства, именно она – встреча, а не «синтез» или «усвоение» – легла в основу христианства как культуры. Слово Писания, лежащее в основах этой культуры, составлено из двух Слов – «ветхого» и «нового» – и богословски истолковано в духе эллинского Логоса. По существу, это не слово, а разговор творящих Слов, «в миру» разражающийся спорами, расколами, скандалами, рискованными переосмыслениями – историей.
В истоках времени, так и названного «Новое», тоже чудо. Оно также вызвано новой встречей, открытием новых – заокеанских и космических – миров. Хронотоп встречи – Италия (символически Флоренция) XVI – XVII вв.
Нетрудно заметить, что порождающее начало и смысловое средоточие европейской культуры в самой этой встрече разных культурных миров. Во всей своей истории, от эллинских истоков до нынешних дней, европейская культура – это культура встреч и рождений разносмысловых миров, «идей» личностного бытия, онтологических архитектоник умозрения (соответственно истины)… Встреч не столько внешних (где, как водится, скорее склоки, раздоры и войны), сколько внутренних: столкновение в одном уме разных смыслов бытия, слова, понимания, истины-добра-красоты, заставляющее задуматься о «существенно сущем», об уме «самом по себе», о «божественности» Бога, о началах и истоках, о «самих вещах», о бытии, не вмещающемся в мироустрояющие истины и онтологически продуманные миры…
Наконец, сегодня пространство встречи расширилось глобально, а время охватывает все эпохи. В кризисе нашего поворотного времени решающим будет осознание и продумывание этого смысла – и этого ресурса – европейской культуры: не только как одной из мировых культур, страдающей комплексом эгоцентризма (европоцентризм) и, разумеется, не как субъекта всемирной научно-технической цивилизации (это «функция» США), а как всемирной агоры, всемирного форума – культуры общения культур. Для этого и нужно, чтобы европейская мысль припомнила свои поворотные времена и поставила их в центр философского внимания.
9. Едва ли не новое рождение человека отмечено открытием того странного расположения к мудрости мира, для которого греки должны были придумать новое имя: философия. Тут ново не стремление к мудрости, вполне традиционное, а, напротив, открытие человеком себя расположенным вне мудрости, вне мира, горизонт которого «обставлен мифами» (Ницше). По рассказам, Пифагор первым назвал себя философом, чтобы этим неологизмом отстранить звание «мудреца», мудры-де только боги (Диоген Лаэрт. I, 12).' (должна быть сноска)Философия, стало быть, инициирует человека не в готовую мудрость, а в неведение, но неведение, наполненное всею безмерностью неведомого, искомого. «Филия» философии – страсть исхода и поиска. Это второе открытие всего, мира, но уже не в прирученном виде мифа, т.е. мудрости, вписанной в обиход, язык, ритуал, а как загадки. Первое открытие человека тут же и закрыло его, замкнуло открытый (им и в нем) мир в миф. Второе – философское – открыло мир – и человека как жителя мира – настежь. Распахнутость всему, что есть, что может быть, всему, что бы то ни было, и есть мышление. Можно сказать, что только теперь люди впервые начали думать, открыли в стихиях мира «квинтэссенцию», пятую стихию, стихию собственно человеческого обитания, не имеющую места среди стихий мира, но объемлющую мир в целом, – океан осмысляющей мысли.
Вместе с рождением философии в Греции родились еще две силы, создавшие Европу: поэзия и теория (а вместе с нею риторика, поэтика, логика, этика, политика…).
Поэзия открывает в корнях сверхчеловеческого, мифически-демонического, неприступного, господствующего бытия парадоксальное присутствие человеческого сочинительства: «пойесис». «„Пойесис” есть все, что причиняет переход из не-сущего в сущее» (Платон. Пир. 205 с). Стремясь определить общий характер греческой словесности VII – VI вв. до н. э., филологи назвали то, что сказывается в ней, «мифопоэтическим мышлением». Этим названием удачно схватывается суть переворота: то, что было за пределами какого бы то ни было делания, ибо однажды и навсегда сделано, становится материалом творчества. Ничего, кроме сюжетов и форм мифа, нет, но все эти формы и сюжеты превращаются в материю, подлежащую формированию, а формирующее начало есть поэт. Миф – лишь хранилище «смыслов», «божественных историй», «сюжетов», «складов событий», «персонажей»… лишь возможность поэтических сочинений.
Рождение поэта – сочинителя мифов (это ведь оксюморон) – знак переворота, произошедшего в существе мира и человека. Человек находит себя вне мифически знакомого мира. Эта находка себя переживается как потерянность. Лирика находит человека в беспомощности («амехании») как однодневку («эфемерный»), как «сон тени» (Пиндар). В стихиях мира надо вновь самому (тут этот «сам» и замечается) распознавать «ритм, правящий человеческой жизнью» (Архилох). Вместе с тем человек заметил свое присутствие в корнях и началах бытия, самого божественного бытия, всегда уже его объемлющего, определяющего, «данного», безмерно превосходящего его конечную меру.
He менее парадоксально и теоретическое расположение человека к миру. Он занимает здесь место, словно в некоем театре, в зрительном зале, откуда весь мир целиком и все, что ни есть в мире, должны предстать посторонним зрелищем. Говорят, сам Пифагор объяснял подобным образом, что такое философия (Диоген Лаэрт. VIII, 1, 8), а себя называл «зрителем (θεωρόν – теоретиком) природ (т. е. всякого сущего в существе его бытия)». Теория свидетельствует о том, что человек обрел способность отстранения от мира в целом, доступа к его границам и даже выступления за его пределы, туда, где не должно быть ничего, кроме ничто.
Когда человек всем существом захватывается этими странными положениями, всем вниманием обращается к этим началам, пределам и запредельностям, он захватывается философией. Возможно, теперь будет понятней мое утверждение, что философия впервые вводит человека в исторический мир, в мир мирообразующих смысловых событий бытия.
* * *
Работы, собранные здесь, складывались в разные времена (самая ранняя относится к 1975 г.) в разных смыслах и по разным поводам. Тем не менее мне показалось возможным составить из них тематически связную книгу. Сюда включены все статьи, однажды уже изданные в книге под названием «Тяжба о бытии» (М., 1997). Они исправлены и кое-где немного дополнены, включены также ссылки на русские переводы, появившиеся с тех пор. Помимо этих статей в книгу вошел ряд работ, написанных после публикации сборника, и две ранние статьи, не нашедшие себе места в «Тяжбе».