Стоит задуматься над тем, почему отдали дань увлечению «левым» искусством многие из складывавшихся в двадцатые годы поэтов, писателей, композиторов, живописцев, в том числе Маяковский, Пастернак, Сергей Прокофьев, Пабло Пикассо. Ведь эти большие художники были искренни в своих экспериментах и в своей преданности революции, в желании служить своим творчеством народу.
Возникшее на закате буржуазной культуры «левое» искусство настойчиво объявляло себя провозвестником и предтечей социальной революции. «Странная ломка миров живописных была предтечею свободы, освобожденья от цепей», — писал Хлебников в стихотворении «Бурлюк». Смутно чувствуя, что в мир приходит что-то новое, невиданное, «левые» поэты и художники пытались предугадать его черты. Прошлое человечества было скомпрометировано, и это давало, казалось, основание для наивных предположений, что буквально все, с ним связанное, надо отбросить и сжечь, как грязное белье, кишащее микробами и паразитами. История так убыстрила свое течение, ввела столько нового в различные области человеческого существования, что казалось совершенно невозможным обойтись уже канонизированными формами художественного языка. Искусство хочет шагать в ногу с веком. Разительная новизна формы и содержания стихов Маяковского, музыки Прокофьева была неоспорима.
Однако уже к середине двадцатых годов даже самые благожелательно настроенные к «левому» искусству критики стали отмечать признаки его кризиса.
Народ видел в искусстве орудие познания новой действительности, орудие самопознания. Подчас это отражалось в наивной форме, но по существу это диктовалось огромным уважением к искусству, в особенности к литературе, всегда бывшей для читателя наставником и учителем.
Шумные декларации о создании нового искусства на основе отказа от художественных традиций не получили опоры в практике «левых» течений. Формальные эксперименты разного рода представляли интерес лишь для узкого круга рафинированных «знатоков». Некоторых художников постигла та же трагедия, что и Френхофера («Неведомый шедевр» Бальзака), на чьей картине, бывшей результатом долголетнего труда, потрясенные зрители увидели рядом с изумительно живописным куском «хаос красок, тонов, неопределенных оттенков, образующих некую бесформенную туманность». Стремление приверженцев традиционных поэтических и художественных форм опереться на инерцию читательского мышления, зрительского восприятия вызывало у «левых» протест, доходивший до игнорирования критерия доступности искусства вообще. При этом сохранялись и даже канонизировались приемы, прежде рассчитанные на эпатирование буржуазии и совершенно неуместные по отношению к новым читателям и зрителям.
Наиболее талантливые сторонники «левого» искусства с тревогой ощущали, что им нет отзвука.
И с ужасомЯ понял, что я никем не видим:Что нужно сеять очи,Что должен сеятель очей идти!
(В. Хлебников. «Одинокий лицедей»)
Творчество самого В. Хлебникова — ярчайший пример внутренней противоречивости «левого» искусства. Неутомимая работа поэта над словом, несмотря на лингвистическое чутье и талант, сплошь и рядом оказывалась бесплодным экспериментаторством, в котором не было никакой реальной потребности. С наивностью средневекового алхимика Хлебников искал своего рода «философский камень», могущий дать необычайные результаты, — то пытался вывести математические «законы времени», определяющие исторические события, то усматривал в буквах символическое значение и собирался на этой основе создать новый язык. Современник пишет о глазах В. Хлебникова: «… какая-то бесперспективная глубина была в их жемчужно-серой оболочке, со зрачком, казалось неспособным устанавливаться на близлежащие предметы».[18] И все, что у В. Хлебникова доступно более или менее широкому кругу читателей, обязано своим возникновением тому, что его «зрачок» все-таки останавливался на каких-то «близлежащих» предметах и событиях и, пусть при помощи причудливых ассоциаций, передавал их реальные очертания. Тогда его талант вырывался из круга сомнамбулического созерцания языковых соответствий, начинал работать не вхолостую, и рождались интересные стихи о войне, революции, голоде в Поволжье, нэпе — яркие и в основе своей реалистические.
Однако подражатели В. Хлебникова, в том числе и «обереуты», часто избирали себе за образец как раз его «заумные» стихи. И даже пытались превзойти своего учителя:
верьте верьтеватошной смертиверьте папским парусамдни и ночихолод пастбищголос шашекптичий срамходит в гости тьма коленейлетний штык тягучий адгром гляди каспийский пашетхоры резвыепосмешищнебо грозное кидаетвзоры птичьи на Кронштадт
(А. Введенский)
Н. Заболоцкий никогда не доходил до столь демонстративного разрушения поэзии, хотя тоже позволял себе алогизм и эксцентричность образа. Восприятие многих его ранних стихов затруднено мудреными, намеренно ошарашивающими читателя уподоблениями, неожиданно выбранными ракурсами. Такие стихи, как «Футбол» или «Офорт», напоминают загадочные картинки.
Вспоминая времена своей молодости, когда косноязычие возводилось многими его сверстниками в добродетель, Сергей Прокофьев писал: «В ту пору, занятый поисками нового гармонического языка, я просто не понимал, как можно любить Моцарта с его простыми гармониями».[19]
Молодой Н. Заболоцкий не ощущал трагичности положения «одинокого лицедея» — актера без зрителей. Опасность оказаться замкнутым в сфере «чистого искусства» еще не пугала его. Он видел даже некоторую привлекательность в противопоставлении искусства жизни. «Искусство похоже на монастырь, где людей любят абстрактно, — утверждал он в одном из писем. — Ну, и люди относятся к монахам так же. И несмотря на это монахи остаются монахами, т. е. праведниками. Стоит Симеон Столпник на своем столбе, а люди ходят и видом его самих себя — бедных, жизнью истерзанных — утешают. Искусство — не жизнь. Мир особый. У него свои законы, и не надо их бранить за то, что они не помогают нам варить суп…» [20]
Многое в этом высказывании идет от склонности к парадоксу. Разумеется, искусство не должно быть голо утилитарным. Однако элементы известного эстетического «высокомерия» по отношению к «не посвященным» в специфические «тайны» искусства в приведенном нами отрывке, безусловно, есть. Столь ревниво охраняемая от любых покушений свобода художественного эксперимента, преображения действительности могла иметь своим результатом полный, ничем не контролируемый произвол, доходящий до капризного своеволия.
Впрочем, следует заметить, что «творческие принципы» «обереутов» не всегда можно было принимать всерьез. Многое в их «теоретической» и «организационной» деятельности шло от игры, от пародии на уже существовавшие в литературе нравы и традиции. Так, сохранились свидетельства об анкете, которую должны были заполнить вступавшие в ОБЕРЕУ: в ней следом за вопросом об имени, отчестве и фамилии… шло предложение подчеркнуть, какое мороженое вы предпочитаете: сливочное, земляничное или клубничное.
Впоследствии Н. Заболоцкий дал жестокую оценку некоторым тенденциям, содержавшимся в «Столбцах»: «Изображение вещей и явлений в ту пору было для меня самоцелью… В некоторых стихах, явно экспериментальных, формалистические тенденции выступали еще резче. В ту пору мне казалось, что совершенствовать форму можно независимо от содержания и что эти эксперименты представляют самостоятельный интерес».[21]
Однако при всем том было бы неверно свести «Столбцы» лишь к словесному эксперименту. На них лежит отсвет того времени, когда они были созданы. Мир собственничества, самоуспокоения, косная мещанская среда, не порождающая иных идеалов, кроме мечты о все большем благополучии и богатстве, — вот главный объект, который Заболоцкий старался изобразить с беспощадной, отталкивающей выразительностью, вплоть до поэтического гротеска. Стоит прочесть описание «мясистых баб большой стаи» и их мужей, важно восседающих на «красной свадьбе», или стихотворение «Ивановы», где:
… мир, зажатый плоскими домами,стоит, как море, перед нами,грохочут волны мостовые,и через лопасти колес —сирены мечутся простыев клубках оранжевых волос.Иные — дуньками одеты,сидеть не могут взаперти:ногами делая балеты,они идут. Куда идти,кому нести кровавый ротик,кому сказать сегодня «котик»,у чьей постели бросить ботики дернуть кнопку на груди?Неужто некуда идти?![22]
Трагически воспринимая отрицательные стороны нэпа, многие поэты искали опоры в романтике непосредственно революционной поры, гражданской войны, когда борьба с врагом шла в открытую, с откровенной прямотой (М. Светлов, И. Уткин, М. Голодный). У Заболоцкого эта тема своеобразно преломляется в стихотворении «Пир» с его почти одическим воспеванием штыка: