На последнем этаже гостиницы потолок был таким низким, что приходилось наклонять голову. Справа и слева от прохода были маленькие двери, закрытые на замки. Тереза вытащила из кармана ключик и открыла одну из дверей, помеченную номером два. «Проходи, Давид. Но сначала сними ботинки», – сказала она мне. Войдя, я почувствовал у себя под ногами мягкость одеяла.
Тереза зажгла свет, простую лампочку, и я увидел что нахожусь в комнатке площадью не более пяти-шести квадратных метров; одеяло почти полностью покрывало пол. В одном из углов я различил прислоненное к стене ружье, а на полу возле него – солдатскую каску и бинокль. По комнате было раскидано несколько картонных коробок, заполненных бумагами, и прочий хлам: стул, чемодан, кожаный мешочек на стуле.
Тереза стала очень осторожно садиться, ища рукой точку опоры; но, не завершив движения, утратила равновесие и растянулась на полу, ноги ее задрались. Они показались мне хорошо сложенными и сильными. Я заметил только разницу в лодыжках: правая была немного тоньше.
В таком тесном пространстве ее тело казалось более рельефным. Я видел ее щиколотки, ее колени, ее плечи, черную ленту на запястье, такую же, как в волосах, ее глаза оливкового цвета, ее губы, ее слегка приоткрытый рот. Губы зашевелились, рот закрылся и вновь приоткрылся. «Ты плохо поступил со мной, и я должна отомстить. Это необходимо», – сказала Тереза. Она сняла черную ленту с волос и стала ее разглядывать. Мы вдруг очутились словно в совершенно другом месте: игра, занимавшая нас до этой минуты, закончилась.
Если бы стоял разгар лета, июль или август, до нас долетали бы голоса клиентов или шум моторов и гудки автомобилей. Но в тот день каморка казалась изолированным от мира футляром. «Как ты собираешься отомстить? С помощью этого ружья?» Я протянул руку, чтобы взять его. Оно было очень тяжелым. «Я не смогла бы его удержать», – сказала Тереза. Она положила черную ленту из волос на одеяло и взяла со стула кожаный мешочек. «Но не думай, я располагаю оружием и полегче», – сказала она. В руке у нее оказался маленький пистолет. Он был очень красивый, серебряный. Лубис назвал бы его «причудливьгм», в очередной раз намекая на большую выдумку – pantasi aundia – Терезы. Серебряный пистолет и кукольная черная лента складывались в весьма театральный образ.
«Я так плохо вел себя?» – спросил я. Она целилась не в меня, а в потолок. «Да, очень плохо. Но сам того не желая, как дети. Почему тебе нравятся les paysannes? Неизвестно. А мне почему нравится большой мальчик с широким лицом, такой как ты? Тоже неизвестно». – «Значит, я невиновен». – «Именно так», – быстро согласилась она, словно предпочитая больше не думать об этом, и передала мне пистолет.
«Очень красивое оружие», – сказал я. «Все эти вещи лежат здесь со времен войны, – сказала она – Думаю, единственная послевоенная вещь это бинокль. Он очень хороший. Немецкий». – «Все очень чистое. Смотри, как блестит пистолет», – заметил я. «Грегорио очень заботливый. По правде говоря, я узнала об этом месте благодаря ему. Знаешь? Он в меня влюблен. Но ему тоже не везет. Я не обращаю на него никакого внимания». Грегорио звали Бариа – Улитка, – поскольку он принадлежал к семейству, получившему это прозвище, и он работал официантом в кафе гостиницы. Он относился ко мне с полным презрением и, когда мы сталкивались на улице, притворялся, что не видит меня.
Я отложил пистолет в сторону и взял солдатскую каску. Она тоже вся сияла. «Когда Грегорио показал мне все это, я пошла поговорить с отцом. Ничего не сообщая ему о Грегорио, разумеется, чтобы он не перерезал моему поклоннику горло. Так вот, я пошла и сказала, что хочу взять этот пистолет себе. – Она встала на колени и положила оружие в мешочек. – Отец рассердился, но в конце концов пообещал его мне. Он будет моим в день, когда мне исполнится восемнадцать лет». Я почувствовал неловкость. Это оружие напоминало о недавней истории, о войне. Я находился в доме Берлине, все эти вещи принадлежали ему.
«А что это за бумаги лежат в коробке? Письма?» – спросил я. «Да. Это письма, принадлежащие нашей семье. Они все здесь. Те, что мой отец писал своим братьям, и те, что его братья писали ему». Она немного помолчала, прежде чем добавить: «Ты отдаешь себе отчет? Письма, написанные моим отцом. А это означает…» – «Что ему их вернули», – сказал я как дурак. «Это означает, что оба его брата погибли на фронте и мы остались с их личным имуществом». Она указала мне на картонную коробку: «Пододвинь мне ее, пожалуйста». Я так и сделал, и она вытащила из нее конверт блекло-синего цвета. «Это от моего дяди Антонио. Он послал его с фронта под Харамой 21 марта 1937 года». – «В день, когда начинается весна», – сказал я так же глупо, как и раньше.
Тереза вынула единственный листок бумаги, который был в конверте. «Ты прав. Он написал его в тот самый день, когда начиналась весна». Она повязала на голове черную ленту, чтобы волосы не спадали ей на глаза, и начала читать. Почерк у ее дяди – я сейчас вижу его: этот листок бумаги лежит на моем письменном столе в Стоунхэме – был очень мелким. Тереза читала, прищурив глаза:
Брат Марселино, я получил твое письмо в день святого Иосифа. Я пока пребываю здесь в добром здравии, слава Богу.
Ах брат, я уж было стал думать, не забыл ли ты меня в последнее время, или же ты так напуган этой войной.
Война в наших краях в сравнении с той, на которой я сейчас, была просто ерундой, здесь люди просто синие, как мертвецы, ходят; здесь, чтобы отбить у этих красных хоть одну траншею, надо их просто вырезать, и коли ты спросишь кого-нибудь, тебе скажут, что это за гора такая; гора, где мы теперь находимся, зовется Оливар, и здесь эти красные снабжены танками и всем таким; не знаю, знаешь ли ты, что у них за танки, как-то тут они стали нас атаковать, намереваясь продвинуться вперед со своими танками и всем таким, и мы у них захватили четыре, один еще даже послужить может, а три других мы подожгли бутылками с керосином и ручными бомбами, но эти русские танки огромные, у них пушка и два пулемета, а внутри каждого помещаются четыре человека, и эти танки могут даже в гору влезть по очень крутым склонам и стреляют очень бегло.
Здесь много из тех, кто служили солдатами в Африке с Грегорио из нашего городка, и у одного из них я спросил, что теперь делает Грегорио – Бариа, и он сказал мне, что кто ни на что другое не годится, становится поваром и что потому как он не знает испанского, то часто не работает вовсе. Как там поживает наш друг Анхель? Скажи ему, что он здорово бы нас порадовал своим аккордеоном, пусть поговорит с капитаном Дегрелой и заедет к нам хоть ненадолго. Твой брат Антонио.
Тереза положила письмо обратно в коробку и выбрала там белый конверт с черной рамкой. «Тот самый Грегорио, который годился только в повара, судя по всему, был отцом моего поклонника», – сказала она. «А аккордеонист по имени Анхель, о котором упоминается в конце, моим», – добавил я. «Теперь я прочту тебе другое письмо. Оно очень короткое, скорее записка, – сказала она и рассмеялась. – Видишь, какие цвета? Белый и черный. Когда я сегодня утром одевалась, я и не думала, что возьму его в руки. Но посмотри, как оно хорошо подходит». Она поднесла конвертик к груди, одновременно демонстрируя черную ленту. «Ты с ума сошла, Тереза», – сказал я ей. «Может быть, и так, Давид». Она стала читать отпечатанное на машинке письмо.
Друг мой Марселино Габирондо и родные. Я узнал о несчастье, постигшем вас в связи с гибелью твоего второго брата в военных действиях за Бога и Испанию. До этого был Хесус Мария. 25 марта, в день святого Иренео cue случилось с Антонио. Мне трудно найти слова утешения…
«Хватит, Тереза! Пожалуйста!» – перебил я ее. «Ты прав, достаточно», – сказала она, кладя письмо обратно в коробку. Потом достала пластиковый пакет и извлекла оттуда пачку сигарет «Данхилл». «Мсье Нестор тоже теперь курит эту марку», – сказал я. «Дядя погиб через четыре дня после того, как написал письмо, двадцать пятого марта, – упорно продолжала Тереза. – Весна у него оказалась очень короткой». Она зажгла сигарету. «Почему бы нам не спуститься в сад? – предложил я. – Там нам будет лучше, хоть воздухом подышим». Не обращая внимания на мои слова, она вытащила из пластикового пакета блюдце и стала использовать его как пепельницу. «Я много раз думала об этом, – продолжила она. Теперь она говорила как будто сама с собой. – Я представляю себе руку дяди, скользящую по бумаге, выводящую букву за буквой. А потом представляю ее себе неподвижной. Если бы двадцать пятого марта ему вставили карандаш между пальцами, он бы ни на что не сгодился». – «Пожалуйста, Тереза, давай уйдем из этой каморки». У меня было ощущение, что ее слова кружатся над моей головой, все больше и больше закручиваясь в вихре, становясь все более яростными. «Мы не можем выйти, Давид. Моя мать сердится, когда видит, что я курю. Мартин может пить и курить, и ничего не случится. А мне вот не дозволено. Elle m'importune – она мне надоела!» Она толкнула дверь, чтобы впустить немного воздуха.