В 1914 году он даже плюнет на свою непригодность (чувство чести сработает) и отправится на фронт. Станет хорошим кавалерийским офицером и заработает два Георгия. «Память, ты слабее год от года, он ли это или кто другой променял веселую свободу на священный долгожданный бой. Знал он муки голода и жажды, труд тяжелый, бесконечный путь, но святой Георгий тронул дважды пулею нетронутую грудь». А за одно посвященное войне стихотворение, написанное в 1914 году, его распнут все пацифисты мира. «Как могли мы прежде жить в покое и не знать ни радостей, ни бед, не мечтать о светозарном бое, о рокочущей трубе побед. Как могли мы? Но еще не поздно, Солнце духа наклонилось к нам, Солнце духа благостно и грозно разлилось по нашим небесам». Ну что ты будешь делать с этими «флибустьерами и авантюристами»! Поэт Гумилев видел и окопы, и смрад, и смерть. Видел и не обратил внимания. Войну он воспринимал как тренинг духа, как дело чести и славы, как красоту риска и самопожертвования. Эту же войну описывали Ремарк, Хэм, Маяковский, Алексей Николаевич Толстой, Аполлинер, Багрицкий, Гайдар-дед, Лавренев. И никто не усмотрел в ней ни красоты, ни долга, ни необходимости, ни чести. Всех от нее стошнило, кроме нашего мечтателя.
Он успел попутешествовать всласть, увидеть свою Африку, свою Европу. А вот февраль 17-го года не вызвал у него никаких чувств. Не было чувства крушения мира. И Гумилев спокойно готовится вести союзников в абиссинский поход. Его к ним откомандировали как специалиста по Африке. А в 1918 году он вдруг кружным путем, через Мурманск возвращается в Петербург. Зачем? Почему он не попытался пробраться на юг? Белая армия сулила хоть какие-то шансы: победить, пасть в бою, нанеся противнику урон, уцелеть после разгрома, уплыв вместе с Врангелем из Крыма, и еще долго писать стихи… Здесь сработала интуиция великого поэта. Он понял, что гибнет его мир, его Россия, что все кончено и ничто не поможет. Спасти Россию он не мог. Он не захотел ее пережить. Чувство чести и долга толкало его на верную смерть. Вернувшись, он первым делом объявил себя монархистом. Вслух. Каждому встречному. Никогда он монархистом не был. Но после смерти царя счел это своим долгом («Слава павшему величию!» – Дюма он тоже в детстве любил). Но он умер не так, как Леонид Канегиссер, хотя они оба были поэтами. Из великих поэтов выходят плохие мстители. Он решил убивать ненавистных ему большевиков Словом. Он решил их игнорировать и жить, как прежде, до них. Он хотел показать, как надо себя вести: не замечать этой власти. Он даже не искал смерти. Смерть должна была найти его. Он оказался совсем безоружным, если не считать стихов. И где-то он напоминал своего любимого жирафа с озера Чад: такой же высокий, длинношеий, неприспособленный и обреченный. Красивый и нежизнеспособный.
Горький все-таки помогал поэтам и писателям, чтоб выжили, чтоб не подыхали с голоду, чтобы не замерзли. Давал комнату в Доме искусств, паек, дровишки, работу. Это зачтется ему (без него бы точно погиб Грин и раньше на пару лет умер Блок). Гумилеву, Блоку и Лозинскому он дал работу в издательстве «Всемирная литература». Получил Гумилев и жилье в этом литературном общежитии, в Доме искусств, читал кучу лекций, возродил цех поэтов. Ходасевич, Блок, Г. Иванов… он всех удивлял. Вот нетопленое собрание, какой-то литературный вечер. Зима, мороз. Все пришли в валенках и полушубках, а Гумилев – во фраке и с синей от холода дамой в черном платье с вырезом. И разговаривал по-французски. А еще ходил он к Таганцеву, сенатору и интеллектуалу. Собирались там профессора, художники, аристократы посмелее. Пили чай вприкуску и ругали большевиков. Писали прокламации (не расклеили ни одной), говорили о восстании (большинство даже стрелять не умели), собирались где-то купить оружие и выдали Гумилеву деньги на пишущую машинку. Тот еще заговор. Но для 1921 года – криминал и контрреволюция. Так называемый «заговор Таганцева». Большевики убирали «чуждый элемент». Гумилева арестовали 3 апреля 1921 года, ночью, в Доме искусств. С Гороховой, где помещалась Чека, тогда не выходили. «Не меня ли в Чека разменяли» – такую песенку сочинили в те годы. Тем паче что чекистов Гумилев своей храбростью и своей гордыней просто потряс. А стихов они не читали. Горький бегал, искал заступников. Все литераторы бегали. Только что умер Блок. Они не хотели терять Гумилева. Уговорили заступиться Академию наук, Пролеткульт. Горький прорвался к Ленину, прибежал счастливый: отпустят, только пусть обещает не выступать против советской власти. («Плюнь да поцелуй у злодея ручку».) А получилось еще хуже. Гумилев отказался обещать, чекисты дико обозлились, и Ленин лично распорядился: «Этого – убрать». «На слово „длинношеее“ приходится три „е“, укоротить поэта: вывод ясен, и нож в него, но счастлив он висеть на острие, зарезанный за то, что был опасен». Высоцкий это написал и о нем.
И Маяковский помянул тоже: «Что ж, бери меня хваткою мёрзкой, бритвой ветра перья обрей, пусть исчезну, чужой и заморский, под неистовство всех декабрей». У Гумилева шансов не было, ведь в расстрельном «таганцевском» списке оказалась 61 фамилия. Мог ли уцелеть бывший офицер, если чекисты расстреляли жену Таганцева и еще 15 женщин – за то, что разливали чай? Мы не знаем его могилы. Вроде бы на станции Бернгардовка, но места этого уже не найдешь. (Так же где-то зароют и Мандельштама.) Мы не знаем где, но знаем как. Долго чекисты будут со страхом и невольным уважением рассказывать о его расстреле. Он умер как хотел: несломленным, победителем, доказавшим, что поэзия выше реальности. Он не пережил свою Россию, их обоих зарыли в братской могиле, и никто не знает, куда и ему, и Ей нести цветы. Его уже не было, но выходили по инерции сборники. В театре давали «Гондлу», и только когда в 1922 году зрители закричали: «Автора, автора!» – большевики опомнились и запретили пьесу. К концу 20-х запретили вообще все. Еще в начале 80-х Гумилева отбирали на обысках.
Даже эпитафию себе Гумилев успел написать. Она в стихотворении «Орел». Этот орел залетел так высоко, к звездам, что «умер, задохнувшись от блаженства». «Он умер, да. Но он не мог упасть, войдя в круги планетного движенья. Бездонная внизу зияла пасть, но были слабы силы притяженья… Не раз в бездонность рушились миры, не раз труба Архангела трубила, но не была добычей для игры его великолепная могила».
СТИХИ НИКОЛАЯ ГУМИЛЕВА
Подборка Валерии Новодворской
ИЗ ЛОГОВАЗМИЕВА
Из логова змиева,Из города Киева,Я взял не жену, а колдунью.А думал – забавницу,Гадал – своенравницу,Веселую птицу-певунью.
Покликаешь – морщится,Обнимешь – топорщится,А выйдет луна – затомится,И смотрит, и стонет,Как будто хоронитКого-то, – и хочет топиться.
Твержу ей: крещеному,С тобой по-мудреномуВозиться теперь мне не впору;Снеси-ка истому тыВ Днепровские омуты,На грешную Лысую гору.
Молчит – только ежится,И все ей неможется,Мне жалко ее, виноватую,Как птицу подбитую,Березу подрытуюНад очастью, Богом заклятою.
ЖИРАФ
Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд,И руки особенно тонки, колени обняв.Послушай: далёко, далёко, на озере ЧадИзысканный бродит жираф.
Ему грациозная стройность и нега дана,И шкуру его украшает волшебный узор,С которым равняться осмелится только луна,Дробясь и качаясь на влаге широких озер.
Вдали он подобен цветным парусам корабля,И бег его плавен, как радостный птичий полет.Я знаю, что много чудесного видит земля,Когда на закате он прячется в мраморный грот.
Я знаю веселые сказки таинственных странПро черную деву, про страсть молодого вождя,Но ты слишком долго вдыхала тяжелый туман,Ты верить не хочешь во что-нибудь, кроме дождя.
И как я тебе расскажу про тропический сад,Про стройные пальмы, про запах немыслимых трав…Ты плачешь? Послушай… далёко, на озере ЧадИзысканный бродит жираф.
СОНЕТ
Как конквистадор в панцире железном,Я вышел в путь и весело иду,То отдыхая в радостном саду,То наклоняясь к пропастям и безднам.
Порою в небе смутном и беззвездномРастет туман… но я смеюсь и жду,И верю, как всегда, в мою звезду,Я, конквистадор в панцире железном.
И если в этом мире не даноНам расковать последнее звено,Пусть смерть приходит, я зову любую!
Я с нею буду биться до концаИ, может быть, рукою мертвецаЯ лилию добуду голубую.
РЫДАТЬ НА РАЗДОЛИИ НИВ
Он жил долго и несчастливо, но умер он в тот день, когда написано было все. Выполнен был давний обет: «Пойду из столицы в Расею – рыдать на раздолии нив». Сегодня Бунина бы окрестили «писателем-деревенщиком». Куда до него им всем! Он изобразил на сером холсте неярких российских будней не Россию, парадную, затянутую в рюмочку, пахнущую балами и цыганами, в кружевах и шелках, в вышивках золотых соборных шпилей, но Расею: убогую, несчастную, в лаптях, голодную и тоскливую. Он сам очень хорошо знал, что такое голод и тоска. Он пришел из Cеребряного века, но к нему Cеребряный век повернулся своей медной стороной. Все мы родом из детства и очень сильно детерминированы сложностями и ухабами своего личного жизненного пути.