Часа полтора – не меньше кружили они тогда по Швабской горе; Густав сперва носился взад-вперед, убегал от Аннушки, гонялся за птицами и вынюхивал кротов, но затем угомонился, шел возле нее и лишь время от времени вскидывал на нее преданный взгляд: пес почуял, что дело неладно, и не отходил от хозяйки ни на шаг. Домой они вернулись, когда время обеда давно миновало. Аннушка с порога унюхала запах тминного супа: для нее, как и для Анжу, не было ничего вкуснее тминного супа – и только тут она поняла, до чего проголодалась, желудок ее подводило. Густав рванул вперед, она устремилась за ним, Адам в эту минуту выключил газ, румяная картошка шкварчала на сковородке, а из-под жареной картошки выглядывала аппетитная гусиная нога. Адам процеживал суп, а на столе стоял салат из помидоров.
Аннушке невтерпеж было ждать, пока они усядутся за стол, она схватила картофелину и, обжигаясь, запихала ее в рот. Адам весело насвистывал, ни тот, ни другой не проронили ни слова. Управившись с картофелиной, она невзначай подняла взгляд на стену: на большущем листе картона были наклеены вырезки из журнала. На фотографии был изображен двор их дома, скамеечка Язона, на ней – Ласло Кун с книгой в руках, рядом – Янка, низко склонившаяся над рукоделием, так что даже лица ее не различишь, а между ними – длинноногая девочка с прищуренными глазами. В глубине двора виднелся сарай Анжу, а в верхнем углу фотографии маячила колокольня тарбайской церкви и на колокольне та самая площадка, откуда в детстве Аннушка обстреливала прохожих косточками от черешен.
По верхнему краю картона красной темперой было выведено: «Стенгазета». Вырезанные фотографии были наклеены слева – в высоко поднятой чаше весов, другая их чаша опустилась к самому низу картона, и в этой чаше, явно более тяжелой, чем двор и дом священника, «служил» Густав с кистью в зубах. Адам оставил нетронутой подпись под газетным фотоснимком «Ласло Кун – тарбайский проповедник и убежденный сторонник мира», – зато ниже весов огромными неровными буквами было выведено: «Я тебя люблю». Пес поскуливал, Адам, не глядя в аннушкину сторону, сосредоточенно накрывал на стол в мастерской. По-ребячьи подпрыгнув, Аннушка повисла у него на шее, и Адам так и шел вместе с нею, таща ее на спине, точно рюкзак. Пес лаял и скакал вокруг них. Адам, по-прежнему не говоря ни слова, поставил на стол миску с тминным супом. Аннушка разжала руки и плюхнулась на скамеечку. Оба принялись за еду. Адам говорил о своей новой картине, о красках, Аннушка рассказывала о Густаве, и о том, что помидоры подорожали, и чувствовала при этом: Тарба канула в прошлое, ушла, и память о ней не вызывает боли.
Первое, чем она поинтересовалась, жив ли Язон. «Как там наш лохматка?» – спросила она, и едва сумела выговорить эти слова: так бешено заколотилось сердце. Анжу только взглянул на нее, затем так же молча кивком головы указал в сторону куста сирени, и тогда Аннушка заметила холмик, обложенный по кругу крупными белыми камнями, маленькую круглую могилку с крохотным деревянным надгробьем. Аннушка отвела взгляд в сторону, посмотрела наверх, на Кунхалом. Там, на вершине холма, их виноградник, где сейчас поджидает ее Ласло Кун, Пусть ждет, хоть до второго пришествия. Письмо от Ласло Куна вскрыл Адам, ей самой не хотелось даже прикасаться к конверту, она знает лишь содержание письма; когда Адам пересказал ей, о чем там речь, она не прореагировала ни словом.
Анжу затянул какую-то незатейливую песенку о ветре, Аннушка попробовала было подпевать ему, но безуспешно: из глаз катились тяжелые, крупные слезы и капали на колени, на разложенное лыко. Язон! Анжу тянул все тот же мотив и косился на сидящую у его ног Аннушку. Счастье еще, что ей сейчас и слова не вымолвить, а то, чего доброго, принялась бы допытываться, что, мол, приключилось с собакой; вот ведь от горя не сообразит даже полюбопытствовать, как очутился здесь Язон, который жил при доме священника. У Анжу вырвалось забористое словцо, и довольно громко; Аннушка рассмеялась: только что напевал и вдруг завернул такое, что дальше некуда. Сама небось тоже нашла бы ругательство какое покрепче, узнай она, что ее косматого любимца выбросили, точно крысу дохлую, поверх мусора – в бачок перед домом; окажись мусорщик по своей порядочности ровней красному олуху – даже могилки, и той не было бы у несчастного пса, а уж он ли не заслужил, чтоб его похоронили честь по чести. Но аннушкина Язона знала вся Тарба, и мусорщик Андраш Шимон по дороге на свалку окликнул Анжу и тут же, прямо через забор передал ему мертвого Язона; пес был завернут в газетную бумагу. Слезы у Аннушки катились не переставая, понапрасну старался он развеселить ее песней. «Ну, хватит реветь! – цыкнул на нее Анжу. – Зато прибудет скоро нашего семейства: Приемыш женится!» Аннушка, пораженная, уставилась на него, и даже слезы замерли в уголках глаз. Ну как же, она прекрасно помнит Эржи Фитори, та в свое время торговала хлебными корками на толкучке, возле колодца, и если им с Анжу не удавалось скоро распродать свой товар и Аннушке хотелось пить, Анжу водил ее на другой конец барахолки, к колодцу. Эржи Фитори всегда, бывало, сунет ей яблоко, ласково шлепнет и поцелует. Родом Эржи была не из Смоковой рощи, а из поселка Лайоша Надя; поселок этот находился у черта на куличках, в противоположной стороне города; Смоковая роща считалась аристократическим кварталом в сравнении с выселками; там, в землянках и лачугах, до войны ютились безработные. И Эржи Фитори, и учительница Жофи Береш родились и выросли в этом поселке, а Жофи даже приходилась какой-то дальней родственницей Эржи Фитори.
– Первейшая коммунистка! – продолжал рассказывать Анжу; с дальнего конца двора он принес новую охапку лыка. Как выяснилось, Эржи Фитори распустила слух, будто Приемыш собирается жениться на Жофи. Самого Береша давно уже нет в живых, – он не вернулся с войны, – по жена его, старая Береш, жива-здорова; в поселке открыли мебельную мастерскую, там-то и работает старуха Береш, привинчивает ножки к стульям, и рада она до беспамяти, что вроде бы удастся пристроить дочку замуж, а то ведь, – плакалась она Эржи, – боялась, что никто и не позарится на дочку, уж больно нескладна собой девка да и характером неуживчива. Анжу покатывался со смеху, пересказывая, как убивалась Кати, сраженная этой новостью. Горестно ей, вишь ли, что ее ненаглядный Арпадушка вздумал уйти из дому; да и невесту себе подобрал из последних, из самой что ни есть голытьбы. «Уж хоть бы из Смоковой рощи присмотрел какую, – потешался Анжу, – все бы Кати ровня, а то ведь на тебе: с дальних выселок Лайоша Надя!» После войны, когда Аннушки уже не было в городе, окраину эту перекрестили в Поселок имени Белы Яноша, но кто такой Бела Янош, известно разве одному Господу богу.
Очень хорошо, что Приемыш уйдет из дому, думала Аннушка. Оказывается, он стал учителем, – вот уж поистине неожиданно. Но она никак не предполагала, что Папочка еле сводит концы с концами. Конечно, если он каждый месяц помогает Бабушке, много ли там остается от его пенсии? Хороши, однако, Янка и ее благоверный: брать со старика деньги за прокорм… Папа и есть-то почти не ест ничего, разве что пьет, но ведь и виноградник – его собственность. Интересно, кто же теперь ухаживает за садом и виноградником? Аннушка не решалась спросить у Анжу, цела ли посаженная ею вишня. Ну, а что Мамочку не навещал никто, кроме Кати, она так и предполагала. Керекеш, лечащий врач, по словам Анжу, прямо-таки диву давался: за всю практику не было у него больного, которым бы родственники так мало интересовались. Анжу наведывался к Мамочке, хоть и не особо часто. Больная не узнавала его, но неизменно радовалась его приходу. «Я каждый раз приносил ей постный сахар», – рассказывал Анжу, и Аннушку поражала эта подробность, как и многое другое, что она узнавала о матери: ни от кого и никогда не слыхала она, что Мамочка была сластеной. Потом Анжу удивил ее сообщением, что Янка пыталась писать ей, Аннушке; вот уж на такой отчаянный поступок она никак не считала способной свою трусиху-сестру. Вскоре после того, как Аннушка бежала из города, в доме священника состоялась скромная свадьба; «Янке даже и подвенечного платья не справили, – презрительно фыркнул Анжу, – потому как священник не позволил ей наряжаться да форсить в доме божьем»; Аннушке казалось, будто она слышит голос отца: не время предаваться утехам и празднествам, когда отечество в скорби из-за проигранной войны. Вот тогда-то, дня за два, за три до свадьбы Янка и написала ей. Да только Папочка застиг Янку, когда она собралась на почту, выхватил у нее из рук письмо, изорвал в клочки и растоптал его ногами, после чего тут же во дворе, на глазах у Кати, священник поколотил Янку. Письмо свое Янка собиралась отослать на адрес Академии художеств; и Аннушке вспомнилось, как вечером, накануне побега, она перед сном поцеловала сестру и шепнула ей: если в один прекрасный день обнаружится, что она, Аннушка, исчезла из дому, и если Янке вдруг понадобится сообщить ей что-либо важное, то пусть сестра ищет ее в Пеште, в Высшей художественной школе. Янка что-то пробормотала ей в ответ, по-видимому в полусне, и Аннушка решила, что до сестры так и не дошел смысл ее слов. А выходит, Янка тогда все поняла… Папочка набросился на Янку с кулаками, та рыдала, из комнаты капеллана выбежал Ласло Кун, но не вступился ни словом, ни делом, и Папа избил Янку, как, бывало, колотил ее, Аннушку. Должно быть, тогда случилось что-то очень и очень важное, если уж Янка решилась в письме поделиться с нею.