Самое чудное, что дома у себя оба они рисуют – и Адам, и Аннушка; как-то в письме она описала даже свои полотна. Готовых картин скопилось такое множество, что в квартире повернуться негде. Но Аннушка, должно быть, стесняется: никому их не показывает и на выставку тоже не отдает, вместо того лепят они керамические пепельницы, вырезают шахматные фигурки, раскрашивают шкатулки, – тем и перебиваются. Жаль, не вышел из нее художник, а уж ей ли того не хотелось, и вот ведь тем и живет, горемычная, что у него, старика, переняла. Сколько раз, бывало, сызмальства еще, допытывалась, сколько приставала к нему, особенно перед побегом из дому: «Скажи, умею я рисовать? Только правду скажи!» – «Ну как же, знамо дело, умеете!» – отвечал Анжу. Ему так казалось. Да, видать, ошибся он; те, чьи картины на выставке, знать, умели рисовать лучше Аннушки. Он и не спрашивает, отчего, мол, не сделалась она художником, к чему растравлять ей душу, ей и без того, должно быть, несладко. Да и то сказать, не все ли едино, главное, что ей удалось вырваться из дома и Адам этот заботится о ней, значит, не пропадет она с голоду, да и по одеже видно, что нужды она ни в чем не терпит.
Но вот чулки-то надобно бы ей надеть, и вдобавок еще ногти на ногах вымазала красным; эх, голова садовая, совсем без понятия, ведь со смертью шутить не след и покойницу положено уважить. Никак нельзя ей на похороны заявиться в сандалиях на босу ногу и простоволосой; этак встанет она у гроба с непокрытой головой, стыда не оберешься. Счастье еще, что платок дома имеется, красивый такой, черный платок – память о матери; сберег он его, не продал. Голову есть чем покрыть, а вот на ноги-то чего ей дать… И то стыдобушка, что самому придется идти на похороны, почитай что, в опорках. Гори ты огнем, старый пропойца, ведь как он просил этого Тури не продавать сапоги до сегодняшнего вечера, хотел в справной обувке показаться на люди, и старый хрыч клялся-божился, что вернет сапоги обратно, если не подвернется выгодный покупатель, и не принес, старый прощелыга, видать, спустил за гроши… Он и шкуру с себя готов заложить, этот Тури, лишь бы раздобыть монету да в кабак закатиться. Плакали сапоги, выряжайся теперь в драные обноски, штанов-то подобротней, и тех нету. Правда, можно накинуть на плечи бекешу, все, глядишь, малость прикроет дыры. Штаны у него есть, худо-бедно, да обойдется, вот только перед Аннушкой неладно, теперь-то она смекнет, что нет у него за душой и гроша ломаного, и станет изводиться из-за тех денег.
Анжу встал, хмуро буркнул Аннушке, чтобы дала ему денег, а уж он сам сходит в лавку и купит ей чулки эти. Аннушка не осмелилась перечить, она вынула стофоринтовую бумажку и протянула ее Анжу вместе с обрывком бечевки, которой обмерила талию, потому что пояса для чулок она тоже не захватила и его тоже надо было купить. Анжу вышел, захлопнул за собой калитку и крикнул ей с улицы, чтобы она вымыла посуду, пока он будет в отлучке.
Вода для посуды согрелась. Аннушка поискала было тазик, но не нашла, пришлось взять миску, мочалка тоже нигде не попадалась; возле бочки из-под купороса Аннушка выдернула пучок травы и вытерла жир по краям котелка. Напевая, летала она взад-вперед по двору, вымыла плошку, поставленную для кур, налила птице свежей воды. Ведро с водой занесла в дом, чтобы вода стояла в прохладном месте, и, круто повернувшись, смахнула с края постели коробочку. Это была пустая коробочка из-под лекарства. Кто ухаживает за Анжу, когда тот болен? Взгляд ее вновь скользнул по убогой постели, голо торчащим гвоздям, на которые нечего было повесить; Аннушка привстала на цыпочки, пощупала рукой, не лежит ли чего на балке. Нет, и там было пусто, два резных рожка для питья да старая кружка из-под щелока, – вот и все, что удалось найти. Аннушке очень хотелось взглянуть на любимую цитру Анжу, но инструмента как не бывало, и Аннушка поняла, что в ту ночь, когда Анжу повесил ей на шею красный мешочек, он обманул ее: в кисете лежала вовсе не половина его сбережений, а все, что удалось ему скопить за годы работы у священника.
В их доме на улице Кёлтэ, рядом с кладовкой есть небольшой чулан, там хранится садовый инвентарь и бочки. При большом желании в этот чулан можно бы втиснуть деревянную кровать. Но как уговорить Анжу, чтобы тот согласился поехать с ней? Адам с тем и отпустил ее, что она привезет с собой Анжу, но Аннушка тогда засмеялась и возразила ему в том духе, что какой, мол, смысл для Анжу переселяться на Швабскую гору, когда он в Смоковой роще сам себе хозяин. Хозяин, как же… В доме хоть шаром покати. Нищий, вот он кто, – беспристрастно отметила про себя Аннушка, и ей невольно вспомнилось, как она пичкает Густава. Густав, Язон, Анжу. Черт-те что с нею творится, опять слезы в три ручья. Куда же запропастилась эта несчастная цитра? Неужто и цитру Анжу продал? Аннушка опустилась на колени, заглянула под кровать и – вот радость: там, у самой стены, за огромными лаптищами из сухих кукурузных листьев блеснуло что-то. Цитра! Аннушка протянула руку, чтобы достать цитру, – ну и чистюля этот Анжу, попробовал бы кто у нее в доме заглянуть под шкафы и кровати! – но блестящий металлический предмет, который она извлекла из-под кровати, оказался не цитрой; это был венок.
Аннушка присела на корточки и принялась разглядывать находку. Сплетенный из еловых веток, венок был сделан в форме сердечка. По изгибам венка на небольшом расстоянии друг от друга сидели ангелы: вырезанные из дерева серебряные ангелочки; в пухлых ручонках у каждого – крохотный музыкальный инструмент: кто дует в трубу, кто пиликает на скрипке, а третий, самый красивый ангелок играл на цитре. Лента у венка была тоже серебряная. Анжу склеил ее из полосок кукурузного листа и покрыл серебристой краской, а по серебру соком бузины вывел надпись: «От Коринны и Михая». Венок был истинным произведением искусства.
Аннушка плакала так безудержно, что, казалось, сердце готово было вырваться из груди; Михай, – пыталась она произнести это имя так, как в те далекие времена, задолго еще до ее, аннушкина, появления на свет звала Анжу Мамочка, а ее собственное имя – единственное, кроме жизни, чем одарила ее мать, – сверкало перед нею на серебряной ленте.
Решено: она увезет Анжу с собой в Пешт, и станут они жить втроем. По правде говоря, ей всегда хотелось, чтобы Анжу был рядом, но по своей воле – так ей казалось, – Анжу никогда не расстался бы со Смоковой рощей, а самой приехать за ним… она не могла заставить себя хоть на несколько дней вернуться в Тарбу. В письмах она спрашивала Анжу, не согласится ли он переехать в Пешт, Аннушка написала ему сразу же, как. только обосновалась на Швабской горе, но Анжу не ответил, он вообще не отвечал ей на письма, ни на одно письмо. Поначалу-то ей и некуда было взять к себе Анжу. Когда она бежала из дому…
…Она уехала ранним поездом; чтобы поспеть к поезду, на вокзал надо было отправляться среди ночи, однако с наступлением темноты тогда еще небезопасно было ходить по улицам, и потому люди собирались на вокзале с вечера, и там, все сообща, коротали время до отъезда. Аннушке никак нельзя было уйти с вечера: она помогала Янке подрубать простыни и метить наволочки, нашитые из сбереженных от довоенных лет кусков полотна. Они с Анжу могли тронуться в путь лишь после того, как в доме все уснут. Дольше всех не мог угомониться Ласло Кун, у него заполночъ горел свет. Минула половина первого, когда они наконец-то прокрались к воротам. Приставная лестница ждала их, приготовленная еще с вечера, Анжу в кромешной тьме вскарабкался наверх и снял колокольчик. Она, Аннушка, притаилась у двери подъезда, потому что колокольчик все-таки звякнул слегка, но, к счастью, никто не услышал. Язон не скулил – Аннушка сжимала ладонями морду пса, нос у Язона был горячий, как у больного. Аннушка наклонилась и поцеловала пса. Анжу без стука затворил за ними калитку. И поныне ей снятся иногда те безлюдные ночные улицы и Рыбацкий проулок, где они за рухнувшей оградой прятались от патруля. В какой-то момент поблизости захлопали выстрелы, но до вокзала оставалось уже рукой подать. Ночь стояла безлунная. Ветер от Тисы налетал резкими порывами, и издалека доносился собачий, лай. У Аннушки в кошельке лежали шесть пенгё и тридцать филлеров, зато в красном мешочке Анжу было скоплено тысяча семьсот с лишним…
После того как Аннушка бежала из дому, она годами мыкалась по чужим углам. Первое ее жилье – комната на улице Баштя, которую снимала Эва Цукер; поначалу Эва приютила у себя подругу, а потом, когда Эва возвратилась в Тарбу, комната и совсем перешла к Аннушке; и до сих пор ее преследует запах плесени и неимоверно грязных стен. Ей отвратительна была назойливая чужая жизнь, шорохи, доносящиеся из соседней комнаты, запах чужой мебели и мрачный колодец двора с асфальтом, вечно скользким от выплескиваемых помоев. Аннушкина комната помещалась на первом этаже, а окно выходило во двор. Лишись она возможности хоть раз в день убегать на берег Дуная, чтобы взглянуть на небо и облака, забудь она, что наконец-то ей удалось вырваться из домашнего заточения, и ей не выдержать бы и двух месяцев в этой дыре. А она протянула там около года.