— Тебе хорошо, грингита? С обещаниями или без обещаний, правда красавица грингита, моя бедная любовница, грингита, ведь ты любишь по-настоящему первый раз в жизни, не говори мне, что не так, тебе ведь нравится моя любовь, твоя любовь, грингита?
— Да.
Арройо вскрикнул, а луноликая женщина сжала руку старого гринго и сказала про Арройо то, что все говорили про гринго:
— Не иначе как пришел сюда умирать.
«Капитан Уинслоу, я очень одинока, и вы можете пользоваться мной когда захотите».
Старый гринго вернулся в железнодорожный вагон и оттуда увидел, как Арройо один, смеясь и ликуя, шагал вразвалку туда и сюда по пыльным тропам лагеря, нимало не заботясь о том, что скажет или сделает его недруг. А гринго раздумывал и опасался того, что генерал петушится, желая показать: мол, гринга — моя, и расквитался я теперь со всеми проклятыми гринго, и я — Арройо — настоящий мачо, овладевший грингой и одним махом стеревший все воспоминания о поражениях мексиканцев при Буэнависте и Чапультепеке.
Но Гарриет думала иначе, чем гринго. Когда Арройо ушел, луноликая женщина вошла в купе, где ночевали они обе, и Гарриет почувствовала себя опозоренной и устыженной. Вот кто действительно его любимая.
— Ты должна понять, — сказала женщина с длинными и мягкими руками, вечно помогавшими ей выражать ласку и говорить с людьми. — Их избивали мачете плашмя по спине, если слышали, как они любят друг друга. Иногда забивали чуть ли не до смерти. Они должны были выражать свою любовь молча, говорю тебе это как женщина. Им было тяжелее, чем животным. Я стала первой, которую он полюбил, не боясь своих слов, не боясь звука голоса. Он никогда не забудет своего крика из самого нутра, когда впервые взял меня и никто его потом не избил. Я тоже этого не забуду, сеньорита Гарриет. Я никогда не оборву его любовь, потому что это значило бы оборвать свою любовь. Но больше он никогда не кричал, до этого вечера с вами. Это меня испугало, должна признаться вам сейчас, до того как будет слишком поздно и мое предсказание оправдается. Томас Арройо — сын молчания. Его невысказанные слова это его бумаги, которые он понимает лучше всех, хотя и не умеет читать. Я всегда боялась, что он вернется сюда, где родился. Всякое может случиться, если человек возвращается в родные места, которые покинул навсегда, ведь правда?
Не зная, что ответить, Гарриет предприняла слабую попытку рассказать женщине, что на родине у нее тоже был человек мягкий и мужественный, человек благородный и честный, человек… Посмотрела в глаза луноликой женщины и умолкла.
— Ты свободна, гринга, — сказал ей Арройо, расставаясь с ней вечером в галерее, а она ему ответила «нет», это не было настоящей любовью, ну, а что она ему тогда скажет, если он придет к ней этой ночью, немного навеселе, и заявит, что ему мало того, что было, что боль старого гринго ничто в сравнении с его болью, болью оттого, что не может быть снова ей близок, все так же желает ее, представляет себе, как сжимал бы ее в своих объятиях, ласкал бы всю, без этой никчемной одежды…
— Тебе уже больше нечего желать или представлять себе, генерал Арройо.
— Не издевайся, очень тебя прошу.
— Значит, ты мог бы и представлять меня себе? Сейчас ты говоришь как человек, которого я когда-то знала. Он тоже предпочитал представлять меня себе и в это же время жил с другими, желая иметь «свой идеал». Такова уж, наверное, моя доля — жить в воображении мужчин.
Арройо сказал, что ничего не знает о личной жизни Гарриет я знать не хочет. Может быть, она тоже чувствует себя отмщенной?
— Мы все чем-то задеты или обижены, одни больше, другие меньше, — сказал ей Томас Арройо. — Всем нам по душе отмщение. Здесь мы это называем своим именем. А вы там как это называете?
— Сострадание… Судьба… — пробормотала Гарриет Уинслоу.
Он признался: да, ему хотелось убить старого гринго тогда, после сражения, а ей сказать, что тот умер как трус. А чего хотела бы она, по правде? Иметь такого отца, как старый гринго, или обойтись с Арройо, как ее отец? Ее бросило в дрожь от его слов, и она сказала ему: говори, говори дальше, чтобы он говорил о чем-нибудь другом, только не об этом.
И Арройо сказал, что еще до того, как решил полюбить ее, не мог понять, почему старый гринго не прикончил полковника и упустил возможность завоевать доверие командира.
— Это было первое, о чем я подумал, гринга, — поделился он с ней своими мыслями. — А потом пришло в голову второе: Арройо, если ты убьешь старого гринго, станет ли когда-нибудь грингита твоей? И тут вдруг словно бес шепнул мне на ухо: Арройо, наверное, оба вопроса имеют один ответ. Ни ты, ни гринго не хотят потерять эту красивую женщину. И они оба знают, что она никогда не полюбит убийцу.
Это привело ее в отчаяние. Значит, все убитые его рукой сами по себе не имеют для Арройо никакого значения? Завтрашние мертвецы заслоняют вчерашних? Каждое утро смывается старая кровь и начинается новый счет смерти? Завтра, завтра… Она сказала, что ей стало неинтересно его слушать. Может говорить что хочет. Мог выбрать любую судьбу для старика. Закричала, что он топчет ее глубокую веру. Просила, чтобы он понял: она мыслит совсем по-другому, чем он, ей очень трудно с ним, они больше не должны видеться, да, пусть был один раз, чтобы выполнить обещание и получить наслаждение, это она допускает, но нельзя изменить судьбу, ни свою, ни чужую. В этом заключена ее вера, сказала, рыдая, Гарриет Уинслоу. Только Бог властен над судьбами людей.
— Не просто человек, как ты.
— Я мог его убить.
— Тогда бы тебе никогда не получить меня, ты прав. Я с тобой только потому, что ты грозил его убить. Так ты сказал мне в набитой битком часовне, схватив меня за руку.
— Послушай, а что это за пятно у тебя на правой руке?
— Прививка. Но ответь мне. Теперь ты должен выполнить свое обещание.
— Ты свободна, гринга. Это — прививка?
— Ты хочешь сказать, что открыл мне любовь без любви? Это не настоящая свобода женщины, ты ошибаешься.
И снова в ответ:
— Тебе не понравилось, грингита? Скажи, разве тебе не по вкусу, с обещаниями или без них, правда ведь, что ты довольна и хочешь еще, грингита-красавица, желанная моя девочка, грингита моя нежная, любовница, впервые любящая по-настоящему, со всеми своими прививками, я знаю, ведь тебе понравилась моя любовь, наша любовь, грингита?
— Да.
И этого Гарриет Уинслоу никогда не могла простить Томасу Арройо.
XVI
— Знаешь, почему я вернулся к усадьбе? — спросил он у Гарриет Уинслоу и, не дожидаясь ответа, сказал: — Ты знаешь, почему я вернулся. Твои глаза тебя выдают, грингита, ты сама от чего-то бежала, потому и хочешь вернуться назад, откуда бежишь. Ты ведь гляделась в зеркало, думаешь, я не знаю? Я тоже гляделся в зеркала, когда был мальчишкой, а мои люди — нет, они никогда не видели себя во весь рост. Я должен был сделать им этот подарок, этот праздник, теперь они смотрят на себя, они задвигались, заплясали — ну-ка, подними сама руку, танцуй польку — они мстят за все свои слепые годы, когда вслепую распоряжались своим телом, на ощупь искали в потемках другое тело, вот как твое — такое незнакомое, и молчаливое, и далекое, как те, другие тела, которые не разрешалось трогать или которым не позволяли трогать тебя. Они задвигались перед зеркалом, и волшебство исчезло, грингита. У нас тут, знаешь, есть такая детская игра. «Заколдованный» называется. Тот, кто водит, говорит «замри», и ты — заколдован. И стоишь недвижим до тех пор, пока кто-нибудь другой не «выручит». Тогда опять оживаешь. И кто знает, когда снова тебя заколдуют? Заколдуют. Очень звучное слово. Очень опасное слово. Ты заколдован. И уже не волен над самим собой. Ты принадлежишь кому-то другому, кто не может сделать тебе ни зла, ни добра. Впрочем, кто его знает? Послушай, грингита, меня околдовал вот этот дом, с той поры как я тут родился, нет, не в большой кровати моего отца с одеялом и пологом, а на циновке моей матери в покоях для прислуги. Тридцать лет смотрели мы с усадьбой друг на друга, как ты смотрела на себя в зеркало или как мои люди смотрели на свои отражения, я был заколдован и камнем и кирпичом, изразцом и стеклом, гипсом и деревом. Дом — все это, но он значит и гораздо больше этого. Был ли у тебя дом, о котором ты могла бы сказать «мой дом», когда ты была маленькой, грингита? Или тебе тоже случалось смотреть на дом, который мог быть твоим, который каким-то образом тебе принадлежал — понимаешь? — но в то же время был от тебя так же далек, как дворец в сказках про добрых волшебниц? Есть вещи особого рода: они твои и не твои, они у тебя в сердце, а до них не достать. Понимаешь? Например, ты видишь дом, ты знаешь этот дом — смотришь, как зажигаются огни, как они скользят от одного окна к другому, как их потом гасит ночь, и ты словно бы и там, в доме, и тут, снаружи, и злишься, что снаружи, но и доволен тем, что можешь видеть весь дом целиком, тогда как они, все остальные, другие, многие, кто сидит там внутри, как в плену, не могут этого видеть, и, значит, им этого не дано, и ты радуешься, грингита, успокаиваешься, и на душе становится веселее: у тебя два дома, а у них только один.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});