Она сильнее прижалась к Томасу Арройо, словно боялась что-то потерять, но повернулась к нему лицом, чтобы увидеть собственное жгучее изумление в глазах мексиканца.
— Я была здесь раньше, но пойму это, лишь когда уеду.
Он спросил ее на ухо, нравится ли ей видеть сны.
Она ответила «да» — тогда теряешь возраст.
Или еще лучше: когда очнешься, не знаешь, где находишься.
Арройо помнил только одно время года — лето: здешнее время всегда одно и то же, не имеет никаких дорожных знаков, и потому так чертовски надо метить время неизлечимыми ранами, которые болят, даже когда закрываются, — такова вся его жизнь.
— Прости меня, грингита.[41] Я многого не знаю. Иногда бываю свиреп и горяч. Но что-то понимаю и чувствую очень глубоко, грингита, очень глубоко, а если не почувствовать, то мне и не понять ничего.
Они танцевали вальс, словно танцевали какую-то историю; она рассказывала ему на ухо о своем по-английски, словно он мог понять ее только потому, что она рассказывала обо всем, как об уже прошедшем: я больше никогда не встречусь с Дилейни; если я говорю о возвращении (я не говорю о повторении прошлого; я вернусь с твоим временем, Арройо, и с временем старика; я буду беречь это время, Арройо; ты не знаешь, ноя буду хозяйкой всего того времени, которое возьму здесь; я стану более красивой и более счастливой, потому что теперь мне понятнее, что это значит, и со мной всегда будет время всех вас, я буду хранить его — ив каньонах Рок-Крика летом, и на заснеженных тропах Меридиэн — Хилла зимой, и гуляя по Четырнадцатой улице осенью, и останавливаясь весной возле заброшенного дома, где заходящее солнце зайчиком прыгает по стеклам окон; и тогда ты простишь меня, потому что я продлю твое время, Арройо, а может, ты все испортишь, попросив меня отдаться тебе во имя спасения жизни одного человека…)
Она ни о чем не спрашивала и ничего не внушала. Просто это уже не будет историей только одного мужчины. Присутствие других (мое присутствие, сказала Гарриет) изменит историю. Я только хотела бы тоже приобщить его к такой тайне и к такой опасности, от которых ничто не избавит, никакой шаг.
— Одиночество — это бытие вне времени.
Арройо прижал ее к своей груди и хотел бы высказать ей все, что он думает, чтобы она ушла отсюда, ни о чем не сожалея, а, напротив, чувствуя себя хозяйкой всего, что здесь возьмет. Он попросит ее хранить его время, его, Томаса Арройо, когда он уже не сможет это делать сам. И время старого гринго тоже. Да, тоже, сказал Арройо. Он согласен. Продлим свое время, усмехнулся мексиканец: тот, кто выживет, будет хранить время двух других, это можно, правда? — сказал почти с робостью, даже с какой-то нежностью генерал, — правда можно? будь что будет…
Он хотел знать, когда оба гринго уедут из Мексики.
— Я — здешний. С этой землей связан навеки. А вас обоих прошу уйти. Честное слово: это единственное, чего я хочу. Но о нас помните. Главное, будьте с нами, хоть и останетесь с вашими, чтоб их…
А потом сказал то, чего она боялась:
— От тебя зависит, вернется гринго домой живым или нет.
Она уже не слышала того, что добавил Арройо (старик — бешеный. Он лезет на рожон. Для моего войска такое не подходит), а слышала то, чего он не добавил (сегодня ночью я не смогу быть без тебя. Ты не представляешь, как я тебя хочу, грингита. Да, хочу, как хочу, чтобы воскресла моя мать. Именно так. Прости меня, но я сделаю все, чтобы ты была со мной этой ночью, красавица грингита), ведь Арройо не знал, что Гарриет танцевала с награжденным, благородным, свежевымытым офицером; Арройо же, напротив, забыл о своей скромной, достойной уважения матери; Гарриет виделось, что Арройо, рожденный всеми женщинами, раздавленными горем и страданиями, хочет бежать от них, страдающих и обездоленных.
Отступив от Арройо, она увидела себя в танцевальном зале, окруженной зеркалами. Ей казалось, что она входит в эти зеркала, не глядя на себя самое, потому что на самом деле вступала в сновидение — и в этом сновидении ее отец не был мертв.
Она взглянула на Арройо и поцеловала его со жгучим изумлением. Мальчик выронил из рук монету, но металл не звякнул о камень, ибо худая веснушчатая рука, покрытая седыми волосками, подхватила ее на лету.
XV
Он чувствовал, что его унижает смиренное присутствие луноликой женщины, укутанной в синее ребосо. В ее влажных глазах застыла бесстрастность, глубокая и мудрая. Женщина солдата. Он встречал их в своей жизни или читал о них во всех эпосах прошлого. А сейчас она коснулась его длинной и мягкой рукой, без слов умоляя сделать вид, что ничего не происходит, что она и он просто находятся там, в этой сверкающей клетке танцевального зала, как Христос в своем стеклянном гробу или как сбежавшие землевладельцы, которые ежегодно давали здесь один-единственный бал для дам и кабальеро из Чиуауа и Эль Пасс и даже из города Мехико.
Они притворялись, что ничего не происходит, но он чувствовал себя униженным, а она — нет.
— Иногда ему бывает тоскливо, но он всегда — мужчина, — сказала луноликая женщина.
— Вас ему недостаточно? — резко сказал старый гринго.
Она не обиделась:
— Мужчины устроены по-другому, чем женщины.
— Это неверно, и вы это знаете. Я не феминист. Одна из причин, по которой вы видите меня здесь, сеньора, состоит в том, что я боюсь мира, полного взбалмошных суфражисток. Невыносимый матриархат. Дело в том, что все мы друг другу мстим. Вы, женщины, действуете более скрытно, чем мы. Только и всего.
Луноликая женщина не возражала. Да, она всем довольна, а он нет, но не потому, что не любит ее, а потому, что просит ее выражать свою любовь еще сильнее, так, как надо ему, а не ей.
— Ты не крестьянка.
Он взял руки женщины и посмотрел на ладони.
— Да. Я умею читать и писать.
— Где он тебя нашел?
— Нет, это я его нашла. Он влетел в мою деревню, как загнанный жеребец, черный от грязи, умирая от жажды. А потом деревню взяли федералы. Я спасла его от страшной смерти, можете мне верить, индейский генерал.
— Значит — благодарность.
— Нет, это я ему благодарна. Мне и не снилось, что меня кто-то будет так любить. В моей деревне открыто любить не принято. Это была грустная деревушка, где супруги ложились спать в потемках. Уж не знаю — от страха или от неохоты.
Она сказала, что Арройо, напротив, обнажен, даже когда одет. Молчит, даже когда говорит.
— Я должна была спасти его, чтобы спасти себя. Мы связаны намертво, и я его понимаю.
— Очень мило.
Они надолго умолкли. Старый гринго пытался представить себе, о чем Арройо говорил Гарриет, пока эта женщина разговаривала с ним, не представляя себе, что и Арройо мог вспоминать о том же, о чем эта женщина рассказывает старому гринго, и тоже рассказывать Гарриет, как луноликая женщина спасла его, спрятав от федералов в первые дни кампании, развернувшейся против Уэрты здесь, на севере Мексики.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});