— Объективно его оцениваю: был очень добрый, — глухо говорил Тацитов. — Я нашел средний путь...
Один из знаменитых средних путей Тацитова.
— Но вот тебе же он чего-то не простил! Как же — добрый?
Кривая улыбка в ответ, пожимание плечами.
Признался однажды: «Мы с ним по-разному оценивали роль... Ты знаешь — чью! Он не разделял мои взгляды». Разумелось: речь о Сталине.
Считается, если не разделял — это уже серьезно. Только какой, к шуту, серьез! Когда неизвестно — что же дальше? И когда слишком много смысла несет какая-нибудь безобидная фразочка, вроде этой: «Жизнь, знаешь ли, — это дежурство. И ее надо еще додежурить...» Неважно где. Можно — на хлебозаводе.
Василисков, хоть и сорвался в Москву, не исчезал. Собственно говоря, его прошлыми спорами и нынешними разговорами о нем была пропитана вся эта квартира на улице Марата. Такой ей оставаться еще лет пять или шесть. Ему помогали в его замыслах, свели с людьми, открывшими ему к а р т о т е к у. Вокруг «Дриады» в то время люди табунились густо. Хотя, надо признать, картотекой не воспользовался — женился все-таки в Москве. Жена, рассказывал, когда приезжал напоследок, Руфь Дамиановна, женщина отличная... Повторялось: готов был сочувствовать последнему.
И вот теперь: «Тацитов! Ты — не человек!..»
Между тем время шло, и я, как мне представлялось, в какой-то мере заменил Василискова.
Тут следует учесть вот какое обстоятельство: и у меня в том городе, откуда я приезжаю, есть давний приятель, несколько схожий — образом жизни ли, образом судьбы — с Тацитовым. На кандидатство он, так же, как и Сева, никогда не притязал — напротив! Зовут его Занин Василий Сергеевич. Находясь отчасти под его влиянием, я взялся однажды кропать свои «исторические записки». Впрочем, вру: дело вовсе не во влиянии — Сергеич, или Наборщик портретов (это его последнее занятие, наименование должности, превратившееся в подобие прозвища), лишь подтолкнул своими горячечными речами на ту дорогу, что меня выбрала и ожидала... И я понял, что приговорен — к этому вот многописанию втуне, как бы про себя. Ведь своих «записок» я не рвусь никому показывать! Поскольку наслышан (а кто у нас не наслышан!) об отношении к инакомыслию. Перед пресловутым внутренним взором у нас что? Психушки, лагеря.
...Он идет рядом со мной — Занин — и, увлекаясь разговором, размахивая тяжелым «дипломатом», норовит столкнуть меня с тротуара, потеснить к самой обочине — это у него вошло в привычку. И странно, и смешно! Он не замечает, что неловок, что идти рядом с ним трудно. Приходится время от времени обегать его, пристраиваться с другой стороны... Наверно, это унизительно, но я, досадуя, ему прощаю. Занин — человек хорошего среднего роста, несколько полноватый, темноволосый, с большими залысинами. Я вижу: и у него седой волос блеснул! Сколько ему? Тридцать девять. Мне кажется: вечные тридцать девять, поскольку его возраст я невольно совмещаю со своим (а я старше!), сравниваю, и это все длится, длится. Было так: мы целовали одних и тех же женщин, оказывались соперниками, какая-то Галя, подробности я забыл, кажется, мне больше везло, может быть, ошибаюсь. Женат он был дважды, и почему-то выходило оба раза неудачно. Соответственно, в две семьи платил он алименты. Сейчас, может быть, уже в одну. Он поправляет очки — самые простецкие, в черной оправе. Смотрит на меня внимательно — нечто неуловимое, неловкое, сопровождающее каждое его движение, исчезает... Я вижу: карие глаза, дворянская родовая, на белом, никогда не загорающем лице, черно-бархатная бородавка. Занин-отец был профессором математики — речи о нем, разгоняющиеся, по обыкновению, «все выше и выше» и остывающие там, на какой-то своей высоте, — я слышал от Сергеича не один раз. Впрочем, эта манера — говорить, как я называю, «с разгону» — вообще для него характерна. Она же добавляет ему привлекательности; но и то правда, что некоторые из моих друзей нынешнего Наборщика портретов (а вчерашнего стропальщика или цехового диспетчера) на дух не переносят... Что это значит? Должно быть, я воспринимаю его слишком субъективно, — больше ничего.
Вот — мы с ним под небом низким, серым и облачным. Довольно бессмысленный вечер с бутылкой коньяку и пирожными в картонке где-то на задах местного театра оперы и балета. Бессмысленный... — говорю, но и прекрасный (стоит лишь немного отдалиться во времени). Театр уехал на гастроли. Все же дышат сумеречно живым служебные двери, окна, старые выгородки и катастрофически обрушенные декорации в полуоткрытой пасти нечеловечески высокого сарая. А потом будет скульптурная композиция модерново полых существ в глубине мертвого дворика на отлете крыла Дворца пионеров, и мы с ними, макаронными людьми, остатки коньячные выпьем и обнимемся...
Снова пошел густой снег, и в этом снегу летали неловко вороны. Я выбрался на Арсенальную набережную. Завод, который мне был нужен, значился на Свердловской... Я снова ищу его в том, прошлом январе, — где он? Времена года смешались, вообще времена. Снегом ночным и утренним, его сырыми завалами полно было все вокруг; из-под колес машин летела снеговая вода. Вдоль краснокирпичной стены, забуревшей с прошлого века, тропа кончилась. Пробирался по целине. Но отворились в буром, глухо-кирпичном двери — там, впереди, — и навстречу мне двинулась команда с военным во главе. Мы сближались; они буровились с лопатами цепочкой тесной, сторожкой, не выбиваясь в сторону ни на шаг, — я обомлел: глаза! Острожные!.. А потом, поравнявшись, увидел: на всех — однообразные шапки, бушлаты, но не солдатские, а другие; они и подтвердили — острожные. Замыкал цепочку тоже военный. Запомнилось это щупанье взаимное — глазами!.. «Два мира?» — спросил себя, идя дальше по их же следу. И укорил, словно чужого: «Откуда, друг, такая уверенность?..» Мир оказывался неделимым, насыщающим все вокруг пресной снеговой прелью.
На завод проходил без пропуска, а прежде звонил из проходной в отдел, отвечали ругливо: «Никто вас не вызывал! Зачем вы приехали? Нечего вам тут делать!..» — мужской голос был хамоват, заказывать пропуск для меня никто не собирался. «Как же мне быть?» — спрашивал совсем уж глупо. Прошлогодние поставки были сорваны — я решил не отступать.
Охранник там, за турникетом, маялся с улыбкой слабой, отлетающей.
— Проходи быстро!.. — сказал он. — Если что, я тебя не видел...
Побежал радостный, спрашивал дорогу в управленческий корпус, втиснулся в какую-то щель между двумя зданиями — с опасением не выбраться вовсе. Щель вывела-таки на другую половину заводского двора, тропинка огибала заводские корпуса, дышавшие разверстой теменью, погромыхивающие. Удивляло малолюдство — вернее совсем никого не было видно в проемах ворот, в распахнутых кое-где дверях, возле выкопанных строителями или ремонтниками глинистых, наполнявшихся снеговой водою ям.
В коридорах мотались те, кого называли заказчиками. В одном из коридоров, в самом конце его, они набивались тесней, там сгущалась атмосфера неуверенности; кто-то отчаявшийся стучал кулаком по фанерному столу:
— Мне шестьдесят лет! А он мне что́ говорит? Да я на него вот так застучал...
Все заинтересованно ждали продолжения: помог ли стук? И стучание кулаком по столу, кажется, не очень помогало.
Всех уверенней чувствовал себя вальяжный старик из Риги. Он как-то все посмеивался, блестел блекло-голубыми хитрыми глазами, толкал всех своим животом. Но и до него дошла очередь.
Как только вошел, так в комнате сразу забубнили. Но бубнили недолго — послышался болезненно-громкий голос, совершенно непохожий на голос рижанина, ему возражали. И возражали обидно, чем-то корили, отчего болезненно-громкий голос вскидывался на полтона выше, стонал... Забушевала свара.
— Бэ-эз подписи... — доносилось к нам отчаянное — ...бэ-эз подписи... что хотите делайте! — отсюда не выйду. Вы меня знаете!..
Давно небритый заморыш из Курска, приехавший на завод с машиной и уже три недели мучающийся, что ни день, в этих коридорах, оглянулся на меня и прошептал с испуганным восхищением:
— Во — вырвиглаз! Вырвет, собака.
Как напророчил. Рижанин, вэфовец, как выяснилось, действительно вырвал свое. Выходил из ругательной комнаты с красными пятнами на толстом, потном лице. Но и с улыбкой победителя, снова становясь тем самым уверенным, вальяжным стариком, какого мы знали.
Он, кажется, своим истошным «бэ-эз подписи...» переломил судьбу: что-то сломалось в отлаженном механизме отказов. По крайней мере, отказывая мне, Чулков, заместитель начальника отдела, кивал, морщился, а потом неожиданно предложил:
— Дать сейчас — ничего не дам, но, если хотите. Хотите? Можно попробовать... Даю советы!
О чем речь? Можно опередить рижанина. Если пойти вот сию минуту в третий лентопрокатный... С начальником цеха можно попробовать договориться... От рижанина, выбившего разом большое количество дефицитнейшей ленты, часть — оторвать!