Мои родители не стеснялись беседовать при мне о политике, и я уже с шести лет знала, что о некоторых вещах не должна говорить никому. Например о том, что мои родители когда‑то очень надеялись на адмирала Колчака, и ждали, что его армия постепенно освободит всю Россию. Впрочем, в раннем детстве у меня не было подруг и друзей, я росла одиночкой, много читала. А в возрасте 6–10 лет главным товарищем моих игр был сын наших самых близких знакомых, с которыми мои родители и на политические темы разговаривали откровенно. В школу я пошла одиннадцати лет, и сразу в 5–й класс. В Пскове было большое количество бывших учеников моего отца, и среди них много знакомых врачей, а я действительно росла очень слабым и болезненным ребенком. Врачи писали справки, что я по состоянию здоровья в школу ходить не могу, а мой отец ручался за то, что обучит меня всему необходимому для начальной школы — и я в самом деле знала больше, чем многие из учеников, перечитала массу самых разных книг. И это была единственная школа в Пскове, где директором был беспартийный, математик и ученик моего отца, туда забрались как в некое убежище преподаватели, «не созвучные эпохе». Потому мне повезло не состоять в пионерах — когда всех принимали, я еще не ходила в школу, а когда пошла, все остальные были уже пионерами и нового набора не происходило. Когда однажды на это обратили внимание, и задали мне вопрос, я встала и заговорила каким‑то замогильным голосом о том, что так много болею, что поэтому и в школу пошла поздно, и едва могу справляться с учением (что было совершенно неверно, как я уже сказала, но зачем показывать швали свой ум?) оттого никак не могу дополнительно вести ни малейшей общественной работы, и даже бывать на пионерских слетах. Точно так же я после объясняла, отчего не могу вступить в комсомол.
Наша школа была тогда еще семилеткой, и старшими классами были 7–й, 6–й и наш, 5–й. Помню как однажды мы должны были голосовать за или против расстрела «вредителей транспорта». Как вдруг пропадали ученики, учителя, даже просто соседи — оказавшиеся вдруг вредителями, саботажниками, левыми или правыми уклонистами, и прочими врагами народа. Правда, не всегда это был арест — чаще случалось, что люди, почуяв сгущающиеся тучи над головой, бежали куда подальше, в надежде, что по ним не станут объявлять всесоюзный розыск. Помню, как к нам в Псков приезжал на гастроли театр из Петрозаводска, играющий просто блестяще, классику русскую и французскую — после оказалось, что вся труппа состоит из ленинградских и московских артистов, которые предпочли скрыться в провинции, а не быть под самым носом центрального НКВД. Такой была вся удушающая атмосфера тридцатых, всеобщий липкий страх, сказать или сделать что‑то не то, и постоянная оглядка на то «что дозволено», как например с тридцать шестого разрешили рождественские елки, которые до того считались «религиозным предрассудком». Много говорят об арестах тридцать седьмого года. Это неправда, в том смысле, что аресты шли все время — просто, если раньше хватали «бывших», или тех, в ком подозревали скрытых противников, то в 37 м репрессии массово задели самих коммунистов, в том числе и высокопоставленных.
Но еще более важной была свобода внутренняя. Я с болью видела, как те, кого я могла бы считать своими друзьями и подругами, становились типичными советскими людьми, верящими в то, во что положено верить. Я просто физически ощущала, что надо мной, как и над всеми нами, тяготеет огромная, искусная, страшная пропагандистская машина, которая хочет всех нас внутренне деформировать. Но я желала оставаться во всем свободной — если бы даже я пришла к выводу, что коммунистические идеи правильны, то должна сделать это сама, а не под давлением пропаганды. К семнадцати годам формирование моего характера было завершено — я знала, что если внешняя сила может заставить меня видимо покориться своему давлению, то принудить меня верить в то, что я считаю ложью, не может ничто.
Помню 1936 год, принятие Конституции. В тот год мы ездили всей семьей на юг — Минеральные Воды, Владикавказ, Баку, Тифлис, Батуми, Сухуми, Сочи. Женщины на станциях продавали вареную кукурузу и фрукты — а мама рассказывала, что до революции к окнам вагонов подносили жареных куриц, котлеты, разные лепешки и пирожные, а не какую‑то кукурузу. Кондукторша объявляла, что вот на следующей станции будет много черешен, надо купить ведро и разделить, дешевле выйдет, так и делали, на другой станции купили ведро абрикосов. От Тифлиса у меня остаюсь только общее впечатление красоты и обилия прекрасных цветов. А когда я увидела из вагона море, мне показалось, что это не настоящее, а шикарная декорация: ярко — голубая водная гладь, желтый песок и пальмы. Совсем как сталинский СССР — прекрасный вид издали, и болото с малярийными комарами вблизи!
У Лукоморья дуб срубили,
Златую цепь в Торгсин снесли,
Кота в котлеты изрубили,
Русалку паспорта лишили,
А лешего сослали в Соловки.
Из курьих ножек суп сварили,
В избушку три семьи вселили.
Там нет зверей, там люди в клетке,
Над клеткою звезда горит,
О достиженьях пятилетки
Им Сталин сказки говорит.
Я записала эти стишки в свою тетрадь. Занятая размышлениями о смысле жизни. Показательные процессы над старыми большевиками никого в нашей семье внутренне не затронули: за что боролись, на то и напоролись. Гибель крестьян, аресты ни в чем не повинных обыкновенных людей были ужасны, а старым большевикам туда и дорога. Но все же вокруг было грустно и страшно. Как же жить? Где внутренний выход? И мне не у кого было спросить ответ! Мои родители дали мне неприятие большевистской идеи — и это было все! Теперь я понимаю, что они не были бойцами, иначе стали бы на путь активной борьбы с Советами — а всего лишь искали интеллегентскую «отдушину», пытаясь приспособиться к отравленной окружающей среде. Разговоры об общих принципах свободы, воспоминания, «как было» — и полное отсутствие представления, что надо сделать, как жить! Возможно, они чувствовали и свою вину — ведь именно из их желания просветить народ и сочувствия к его страданиям, выросла большевистская зараза! А будучи людьми сугубо научно — материалистическими, хотя и ходящими изредка в церковь, они не имели устойчивых христианских убеждений, не сумели дать их мне.
И я поняла, что ответ на свой вопрос должна искать сама.
Если б я могла дать своим внутренним устремлениям свободную волю, то возможно, я бы уже тогда начала изучать философию и историю. Но в СССР не было философии, в вузах отсутствовали философские факультеты — зачем, если есть марксизм — ленинизм? А история даже в школе излагалась через призму классовой борьбы, даже там, где речь шла о древних Греции и Риме. Я задыхалась во лжи, окружавшей нас. А в каком предмете можно было обойтись совсем без лжи? Только в чистой математике. Даже астрономов заставляли утверждать, что их наука доказала отсутствие Бога. Потому, я подала заявление на математико — механический факультет Ленинградского университета и, как отличница, была, конечно, принята.
Мне было стыдно, когда огромный СССР подло напал на маленькую мирную Финляндию. В Ленинграде ввели затемнение, и исчезли продукты из магазинов. Даже среди студентов был военный психоз, все были помешаны на стрелковых кружках, парашютистах, не только для парней, но и для девушек считалось позором не сдать нормы ГТО. А я не ходила ни в какие кружки, сославшись на слабое здоровье. Так как понимала, что в случае войны, «ворошиловских стрелков» призовут первыми, а я совершенно не хотела сражаться за сталинский режим.
22 июня 1941 я была дома, в Пскове. У меня уже был билет на поезд в Ленинград. Но послушав выступление Молотова по радио в полдень, я решила что никуда не поеду. В такой момент семье не следовало разлучаться, а в том, что советская армия не окажет серьезного сопротивления, мы все были уверены. В Пскове стояло шикарное, для наших широт необыкновенно жаркое лето. Помню, как впервые раздался звук сирены: воздушная тревога. Но немцы, воюя как цивилизованная нация, бомбили не город, а лишь железную дорогу, так что только жившие поблизости от нее могли пострадать от бомб. Так был убит директор нашей школы. Мы же, жившие в достаточном отдалении, сидели около дома на скамеечке, лузгали семечки, и смотрели, как падали бомбы, и на станции что‑то взрывается и горит.
Страшное началось, когда через Псков отступали советские войска. Потому что они, уходя, поджигали дома, а как я сказала, лето было жаркое и сухое, а дома в подавляющем большинстве были деревянные, и никто не тушил пожаров, так что люди теряли и жилье, и имущество. Затем были сутки безвластья, грабежей и убийств, совершаемых какими‑то непонятными личностями в штатском, вероятно, агентами НКВД. Помню, как я наконец увидела первых немецких солдат — возле уличной колонки стояла очередь за водой, преимущественно из женщин, поскольку водопровод был выведен из строя бегущими советскими. И немцы, в жаркий день очевидно желающие пить, послушно встали в конец очереди — это было для меня зримым подтверждением, что такое культурные европейцы, в сравнении с большевиками!