Мы не были врагами Отечества — веря, что очень скоро где‑нибудь образуется русское правительство, и не из проходимцев, а из интеллегенции, знающей что делать, и русских эмигрантов, проникшихся высоким европейским духом, это правительство сформирует русскую освободительную армию, и внешняя война перейдет в гражданскую — а немцы окажут нам помощь. Впервые я почувствовала себя свободной! Что развеивает миф о немецкой оккупации — наконец стало возможно свободно говорить с кем угодно, на любые темы! Я сама вела жаркие споры с моими сверстниками, кто был за советскую власть — и они также не стеснялись этого делать! Совсем недавно это было невозможно — обязательно последовал бы донос Куда Надо, с последствиями для говоривших. Но немцев абсолютно не интересовали чьи‑то слова, в гестапо о том и слушать бы не стали — вот если б кто‑нибудь сообщил, что хочет подложить бомбу, или организовать партизанский отряд?
К сожалению, немецкая политика была поразительно близорукой. Помню, как по улице гнали русских пленных: бледные, измученные, больные, грязные, обтрепанные, они едва шли и просили корочку хлеба, а если им ее дать, то прямо бросаются и рвут друг у друга. Никому из германского командования не пришло в голову, что среди этих бывших красноармейцев было много тех, кто мог и хотел бы сражаться в составе новой русской армии против сталинской власти. Первая военная зима была очень суровой, и пленные мерли тысячами. Также показательно было отношение к нам русских эмигрантов, приехавшие из Эстонии помогать налаживать жизнь в Пскове — как правило, они смотрели на нас с величайшим презрением, даже с враждой, в том числе и к тем, кто, как я, родились уже после революции и ни в чем перед их белыми предками виноваты не были. Один из этих людей, поставленный немцам на ответственную должность в комендатуре, во всеуслышание заявлял, «надо уничтожить всех, кто старше 5 лет, и затем воспитывать детей для восстановления России». Или, в одну ночь, когда все спали, совсем как НКВД, СС вывезло куда‑то немногочисленных псковских евреев. Я думала, что все это временно, скоро Россия будет свободна — а пока нужно скинуть коммунистическую диктатуру. Однако же для очень многих русских людей, после таких эксцессов, даже Сталин стал казаться меньшим злом! И немцы совершенно не видели этой опасности, предпочитая действовать грубой силой, фельдфебельским окриком — там, где нужно было спокойное, даже ласковое убеждение, и уступки.
Помню свою первую влюбленность. Вскоре после вступления немецких войск к нам как‑то зашли два офицера о чем‑то спросить. Говорила с ними, конечно, я, так как только я владела немецким языком. Один из офицеров оказался из русских немцев — отец погиб в гражданскую войну, дядя бежал в Германию, и ему как‑то удалось вывезти племянника, когда тому было 8 лет. Мать и сестра его остались в советской России, и о судьбе их не было известно ничего. Фамилия его была Дуклау, и у него была идея собрать интеллигентных и антикоммунистически настроенных русских, чтобы положить начало самоуправлению и выработке новых идей для России. К сожалению, через несколько недель он был послан на фронт, и я ничего не знаю, что с ним стало.
Из положительного следует отметить, что мы впервые по — настоящему приобщились к европейской культуре. Немецкое кино было в расцвете, и после СССР, когда иностранных фильмов практически никто не видел, я с огромным интересом ходила в кинотеатр. Жили мы неплохо, я работала переводчицей при комендатуре, отец устроился землемером (разговоры об открытии немцами гимназии, а тем более Пединститута, так разговорами и остались). Темным же пятном было, когда я прочитала в подлиннике «Майн Кампф» — и пришла в ужас, что оказывается, отсутствие временного русского правительства, отсутствие желания сотрудничать с русскими антикоммунистами, и совершенно бессмысленная жестокость — это не временные эксцессы, непонимание, незнание, ошибка, а совершенно сознательные планы Гитлера превратить Россию в колонию германской империи! Лишь Сталинградская катастрофа заставила германское руководство задуматься, что только союз с лояльными русскими является альтернативой проигрыша войны. Но было уже поздно. Сталин с иезуитской хитростью провозгласил возврат к национальным ценностям. И уже коммунисты перехватили наше знамя, пообещав народу — победителю вольности и свободу.
В чем состоит подлинный русский патриотизм? В том, чтобы умирать за сталинский СССР, «чудище обло, огромно, озорно», желающее теперь подмять под себя и Европу — или в битве за новую Россию, неотъемлемую часть европейской цивилизации, даже пребывающую пока на правах варварской периферии, что являлось заслуженной расплатой за болезнь большевизма? Для нас, дружного коллектива единомышленников, сложившегося вокруг коллектива псковской газеты «За Родину», не было сомнения. Даже понимая, что война скорее всего будет проиграна, мы пытались спасти хотя бы честь русской интеллегенции, показав миру, что и в стране, оккупированной сталинским режимом, остались свободно мыслящие люди. Мы призывали всех участвующих во власовском движении забыть внутренние дрязги и встать единым фронтом, мы обращались к германскому командованию в надежде, что наш глас вопиющего в пустыне будет наконец услышан, мы пытались отвратить наш несчастный русский народ от захлестнувшей его шовинистической пропаганды «убей немца» и «даешь Берлин». Мы проиграли эту битву. Но не эту войну — которая будет длиться до тех пор, пока жив хотя бы один свободомыслящий русский человек.
Помню тот день, когда я окончательно сделала свой выбор. В комендатуре мне приходилось участвовать в допросах пойманных партизан, подпольщиков, саботажников, и прочего нелояльного элемента, кого‑то после передавали в гестапо (располагавшееся буквально по соседству), а кого‑то наказывали здесь. Это была женщина, средних лет, обвиняемая в том, что работая официанткой, подсыпала крысиный яд в пищу немецким солдатам. На допросах, проводимых со всем усердием, сообщников установить не удалось — было похоже, что на преступление она решилась сама, просто чтобы «помочь нашим». Также были арестованы ее старуха — мать, знавшая об ее умысле, но не сообщившая, а также дочь, восьми лет (ну не выбрасывать же ее на улицу — куда ей без семьи?).
— Фройлейн Вера, а вы не хотели бы испытать свое владение оружием — вдруг сказал мне герр комендант, гауптман Брюкнер — а то стрелять в женщин, это может деморализовать германских солдат.
Я не колебалась. Из‑за таких вот тварей, подло бьющих из‑за угла, немцы смотрят и на нас, русских патриотов, как на возможных предателей. А то, что она решилась на такое сама, без побуждения извне, говорило лишь об ее закоренелости и неисправимости. Таким не место в… А, без разницы, пусть эта земля дальше будет зваться не Россия, а «Острутения» — может, Гитлер и прав, эту страну иначе не переделать! Зато здесь наконец будет цивилизация, чистенькие европейские города, фермы, поля и дороги! И пусть тут будут жить бравые дойче зольдатен, получившие землю за победоносный восточный поход — а все нелояльные русские, не могущие вписаться в новый порядок, сдохнут! Ведь останемся мы, подлинно русская элита. Мы сумеем изменить, перевоспитать новых хозяев — ведь если мне удастся выйти замуж за немца, наши дети будут уже наполовину немцами, расой господ, но еще и наполовину русскими! Пришла пора перейти от слов к делу — и парабеллум не дрогнул в моей руке.
Брюкнер оказался порядочным человеком. Честно заявил, что за выполненную работу мне положено вознаграждение, целых десять марок за каждую особь. И сам выдал мне деньги. А после спросил, не желаю ли я выполнять эту работу и в дальнейшем? Я согласилась — уж если я не могу сражаться на фронте с большевистской гнилью, то в моих силах истреблять ее здесь!
Отец не осудил мой приработок. Но и не одобрил, чистюля! Его ошибкой было, считать большевиков такими же людьми, как мы, именно потому старая русская интеллегенция и проиграла, оказавшись беззубой. Для меня же большевики были сродни крысам, которых надлежало уничтожать любыми средствами. И Гитлер, при всей его кажущейся чудовищности, объективно был мне союзником. Если бы подобной решимостью и идеями обладал Корнилов, Деникин, Колчак! А сейчас — было уже слишком поздно!
В Риге, куда мы бежали из Пскова от наступающих советских, и были все же ими настигнуты, мне и моим родителям снова пришлось унижать себя ложью во имя будущего торжества русской демократии. Затем мы добрались до Ленинграда, в ужасных условиях — немецкие железные дороги даже на оккупированной территории были куда комфортнее, чем при Советах, конечно же, там, где не было московских партизан, пускающих поезда под откос. В Ленинграде отцу удалось получить место на одной из кафедр матмеха, поскольку преподавательский состав сильно сократился за войну — повезло даже вытребовать квартиру в ведомственном университетском доме на Большом проспекте Васильевского острова; я сожалела, что там нам было теснее, чем в Пскове, всего две комнаты, выходящие окнами во двор — колодец, так что даже днем было полутемно. Интересно, что стало с тем, кто жил здесь до нас — судя по тому, что в шкафу остались книги, а мы слышали, что в холодную зиму в Ленинграде ими топили печки (варвары, дикари!), хозяева не погибли в блокаде, а были арестованы НКВД? Книги отец в первый же день подверг сортировке — оставив справочники по математике и физике, а также русскую классику, без всякой жалости выбросил на помойку советских авторов вроде Горького и Шолохова. К сожалению, не было возможности так же поступить с «философами» коммунизма, во избежание доносов и риска подвергнуться репрессиям, так что Маркс, Энгельс, Ленин, Сталин были всего лишь изгнаны с полок в темный и грязный угол под тахту.