Он злился не только потому, что работы было невпроворот и что его ждали дела куда важнее и неотложнее, чем то, которым занималась Юнна. Первопричиной недовольства была какая-то еще не до конца осознанная неприязнь к этой девчонке, ищущей в революции лишь захватывающее, яркое и необыкновенное и еще не постигшей, что и революция, и работа в ЧК - это труд, труд и еще раз труд. Нужно уметь не спать, не кланяться пулям, забывать о еде, ворочать мозгами, к чертям собачьим забросить всякие там нежности вроде любви и прочего.
Короче - нужно уметь делать все для революции и ничего для себя. В этом Калугин был убежден и на том стоял непреклонно.
Неприязнь к Юнне усиливалась еще и тем, что ее предстояло перевоспитывать - выбить из головы блажь, чтобы не молилась на политическую пройдоху Спиридонову. А как перевоспитаешь? Она вон где, в самом гнезде у контры, а ты, Калугин, на Лубянке. И, чего доброго, та контра повлияет на нее сильнее, чем ты, - у них пропаганда поставлена будь здоров. А отвечать за это придется тебе, Калугин, никуда от этого не уйдешь.
Калугин, хмурясь, попытался предугадать, что ждет его на встрече с Юнной. Скорее всего, ничего хорошего.
Собрала, наверное, малозначительные факты и уверовала бог знает во что: не Юнна Ружич она теперь, а королева разведки. Или заявит, что мечтала совсем не о таком задании, какое ей дали.
Впрочем, обо всем этом Калугин размышлял недолго.
Заботило другое. День идет за днем, и каждый чекист, начиная от рядового сотрудника ВЧК и кончая Дзержинским, сознает: в Москве хорошо законспирированная контрреволюционная организация готовит удар в спину Советской власти. А вот нащупать эту организацию никак не удается.
Попытался было Мишель Лафар уцепиться за Громова, поверил ему. А тот, назначив встречу у Большого театра, якобы для того чтобы сообщить, где скрывается Савинков, бесследно исчез.
И хотя за последнее время чекисты арестовали несколько белых офицеров, доказать, что они состоят в какой-либо заговорщической организации, не удалось.
Дом, в одной из квартир которого в условленное время Юнна ждала Калугина, скрывался за высоким забором в глубине двора. Светились лишь окна второго этажа, а нижняя часть дома тонула во мраке.
Калугин, не задерживаясь у входа, вошел во двор уверенно, привычно, как старожил. В коридоре ощупью добрался до двери и стукнул три раза с длинными паузами.
Дверь почти тотчас же приоткрылась, и Калугин, переступив порог, попал в тускло освещенную комнату. В углу, почти у самой двери, стояла Юнна. У нее был такой вид, будто она увидела своего спасителя. Но то, что Калугин, заметив ее тревожное, взволнованное состояние, остался хмурым, непроницаемым и сердитым, привело к тому, что Юнна не выдержала и, нетвердо шагнув в глубь комнаты, всхлипнула.
Калугин едва удержался от того, чтобы тотчас же не уйти: не переносил женских слез.
Но он пересилил себя, подошел к Юнне, легонько стиснул ее за плечи сильными жесткими ладонями и, не без труда сдвинув с места, к которому она словно приросла, усадил на тахту. Юнна села, не отрывая ладоней от заплаканного лица.
Калугин опустился на стул рядом с Юнной, тихо и сурово сказал:
- Вот что, запомни раз и навсегда, чекисты никогда не плачут! - И жестко добавил: - Выбора у тебя, милая, нет - или работай, или срочно вертайся к мамаше. Без салажат обойдемся...
Если бы Калугин стал утешать Юнну и успокаивать ее, она, возможно, разревелась бы еще больше. Но суровые слова Калугина так ошеломили и обидели Юнну, что она неожиданно для себя перестала плакать. Резко отняв ладони от лица, она бросила на Калугина гневный взгляд и со страдальческим удивлением спросила:
- Как же вы это?! Даже не спросили... не узнали...
И так говорите. Как же это?!
Слезы душили ее, ей казалось, что человек, сидящий напротив, настолько черств душой, что не сможет понять ни того, почему она плачет, ни того, что с ней произошло.
Все, что она решилась рассказать ему после мучительных колебаний, - все это сейчас, столкнувшись с холодным равнодушием Калугина, потеряло смысл и значение.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-144', c: 4, b: 144})
- Я потому и пришел, чтобы узнать. А слезы барышням вытирать не приучен.
- Я не барышня! - вспыхнула Юнна, покраснев. - Не барышня, запомните!
- Запомню, - согласился Калугин, хмурясь. - Если подзагнул - не взыщи. А только у меня каждая минута свою цель имеет. Давай ближе к пирсу. Ну, к делу, значит.
Юнна, хотя Калугин и глядел сейчас куда-то в плотно прикрытое внутренней ставенкой окно, боялась, что, если он снова в упор уставится на нее, она не сможет вымолвить ни слова. И потому торопливо, пока он не перевел на нее свой непроницаемый, насупленный взгляд, выпалила, будто, преодолев испуг, кинулась в омут:
- У меня отец жив!
Калугин медленно повернул голову, но ничем не показал, что слова Юнны взволновали или обескуражили его.
- Понимаете, жив! - повторила Юнна, будто Ка.тугин не расслышал.
- Жив - а слезы? Это к чему, свистать всех наверх? - спросил Калугин, так как сразу понял, что дело не только в том, что отец жив.
- А я говорила, помните?.. И вам, и Феликсу Эдмупдовичу... Говорила, что он погиб. И я нисколечко не придумывала, пет. И не обманывала, я же показывала вам извещение. А он жив!
- Отчего же горевать-то? Сама говорила, отец что надо, гордиться можно. Отчего же горевать-то?
- Я счастлива, счастлива... Он же родной, самый родной!
- Вот и хорошо, - сказал Калугин.
- Но вы же не знаете, не знаете...
Калугин молчал: он чувствовал, что Юнна собирается рассказать ему, чем вызваны ее слезы, и хотел, чтобы она рассказала это, не ожидая его вопросов.
- Это самое страшное, - медленно начала Юнна. - Я знаю, что он честный, мужественный. Он может заблуждаться, но он не враг, нет!
Она приостановилась, будто надеялась, что Калугин станет что-либо уточнять, но он, подперев тяжелый подбородок крупными кулаками, молчал по-прежнему.
И Юнна поспешно, чувствуя, что каждое новое откровение жалит ее в самое сердце, рассказала Калугину и о неожиданном появлении отца в особняке у Велегорского, и о своем разговоре с ним. Она искренне верила в то, что этим спасает и отца, и то задание, которое ей было поручено.
- Разрешите, я поговорю с ним, - умоляюще попросила Юнна, закончив рассказ. - Он поверит мне, поймет...
Калугин выслушал ее спокойно и, пока она говорила, продолжал сидеть недвижимо, сгорбившись. Потом, упершись широкими ладонями в приподнятые колени, буркнул:
- Это ни к чему.
- Как же так? Как же так? - растерянно воскликнула Юнна.
Калугин думал сейчас о том, что еще тогда, у Дзержинского, когда Юнна сказала, что отец ее погиб на фронте, и стала уверять, что если бы он был жив, то был бы на стороне революции, - еще тогда он, Калугин, насторожился. И, выходит, не зря...
- А вот так, - наконец ответил Калугин. - С тон минуты, как ты бросила якорь в Чека, у тебя есть только одно - твоя работа. И ничего больше. И никого - пи отца, ни брата, ни свата. Понимаешь, в каком я смысле?
Юнна молчала. Самое трагичное было в том, что она, даже если бы и убедилась, что отец вольно или невольно очутился по ту сторону баррикады, не может, не имеет права убеждать его стать под знамена революции, потому что этим даст повод для того, чтобы ее подлинная роль в группе Велегорского была раскрыта.
- Понимаю, - наконец произнесла она. - Но даже если отец будет знать, кто я сейчас, он никому, никому...
- Никаких "если", - жестко оборвал ее Калугин. - Никаких! Авось да небось - ты это брось.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-145', c: 4, b: 145})
- Но как же быть? - в отчаянии спросила Юнна. - Как быть?
- Выполнять задание, - коротко приказал Калугин. - Полный вперед - и никакой слякоти! Надо думать, к Велегорскому он больше не придет. Пожалуйста, пусть видит, что его дочь заядлая контра. А с нами он или против нас - это мы без тебя разберемся.
- Значит, предать отца? Кто же тогда его спасет, кто? - в ужасе спрашивала Юнна, понимая сейчас всю свою беспомощность в тот момент, когда отец, может быть, стоит на самом краю пропасти. - Нет, я не могу так, не могу! Я пойду к Дзержинскому, пусть он уволит меня, отпустит... Не могу!