Из дверей попутных палат выходили больные и печально провожали глазами плакавшего Митьку…
— Куда ты его? — спросил один из них Петруху.
— В чахаус![123] К выписке назначен…
Прошли главным коридором и свернули влево; потом спустились по каменной лестнице в нижний этаж и опять зашагали каким-то полутемным холодным проулочком… Митька едва поспевал за Петрухой и как-то подпрыгивал на ходу, продолжая тихо всхлипывать и потягивать носом.
Вот дошли наконец и до «чахауса»…
В конце проулочка — окно с железной решеткой, а направо — черная дверь… Пахнет сыростью, затхлостью, кругом тоскливо и сумрачно… Точно к склепу подошли…
— Подожди здесь! — сказал Петруха, а сам вошел в дверь, которая жалобно взвизгнула ржавыми петлями.
— Одежду, вашескобродие, от номера шестнадцатого! К выписке…
— Мужская или женская?
— Мальчонка…
Такой диалог глухо донесся откуда-то, словно из-под земли, через непритворенную дверь: послышались шаги, потом со звоном отомкнулся где-то замок, потом — другой, третий…
Кругом было тихо, мертвенно тихо.
Смотритель «чахауса», старик с трясущимися руками и беззубыми челюстями, ворчал, отыскивая одежду номера шестнадцатого, кашлял, ругался, сморкался, чихал и хлопал дверками шкапов…
— Номер шестнадцатый — баба! Ты что-нибудь спутал… — прошамкал он наконец.
— Никак нет, вашескобродие. Шестнадцатый… Верно…
— Из какого отделения?
— Из третьего… Сперва он был во втором заразном, а потом перевели его…
— Ну вот… дурак!.. Под каким номером он был в том отделении?
— Сичас, вашескобродие, сбегаю, — виновато проговорил Петруха, подобострастно улыбаясь, и побежал справляться.
— Смирно сиди! Никуда не ходи, а то… — на ходу бросил Петруха, торопливо шагая мимо Митьки.
Звонко раздавались шаги Петрухи в пустынных каменных коридорах… Эхо сдваивало эти шаги, отчего казалось, что Петруха бежит… Но вот шаги затихли, и опять кругом воцарилась мертвая тишина.
Жутко вдруг стало Митьке. Опять вспомнился Калинский — и дрожь мурашками пробежала по его спине. Где-то что-то стукнуло, и Митька, спрыгнув с подоконника, опрометью влетел в «чахаус».
Из глубины дальней комнаты выглянула «архивная крыса» и, сощурившись, пристально посмотрела на Митьку.
Постояв несколько мгновений на месте, архивная крыса подошла к двери и спросила шамкающим ртом:
— Тебе что?
— Ничего!..
— Ты… У тебя который номер?
— Я без номера…
Крыса безжизненно посмотрела еще несколько мгновений, повела как-то носом, сморщилась и ушла…
«На колдуна похож», — подумал Митька.
Вбежал Петруха.
— Куда залез? Я тебе приказывал там, — прошептал он, ткнув Митьку в загривок, и чинно, на цыпочках вышел в следующую комнату.
— Во втором отделении он был, вашескобродие, под номером девятым.
— То-то вот и есть… остолоп… — прошамкала крыса и опять стала щелкать замками.
— Поди возьми! Отрепья одни… Вон — узелок!.. Башмаки… — показала крыса ногою Митькину одежду.
— Больше ничего? — спросил Петруха, сгребая с нижней полки шкапа узелок с башмаками.
В ответ щелкнул со звоном замок.
— Ну иди, молодец, за ширму! На твое добро!.. Скидывай казенное! — приказал Петруха Митьке.
Митька уже послушно исполнял все, что ему приказывали. Спустя минут пять Митька вышел из-за ширмы неузнаваемым: опять на нем были коротенькие с заплатками штанишки, опять на ногах были стоптанные штиблеты с отстающими подошвами и с торчащими из дыр пальцами.
— Вот мешок-от свой еще прихвати! Пригодится… Хоша его крысы и объели маленько, ну да им ведь тоже жрать надо… — сказал вышедший из-за ширм вслед за Митькою Петруха и бросил на пол грязный, связанный веревочкой мешок…
Митька наклонился и поднял мешок…
— Теперь при всем параде! Пойдем в приемную!
Опять пошли коридором, опять спускались по какой-то маленькой лестнице.
— К выписке! Номер девятый! — вскрикнул Петруха, втолкнув Митьку в приемную.
Фельдшер сидел у стола и писал что-то. У двери стоял рассыльный Семен и позевывал, прикрывая рот ладонью…
Митька апатично повел глазами по стенам, по потолку, по полу и, остановившись на фельдшере, подумал: «Хохол какой из башки торчит у него… Ровно петух».
Фельдшер докончил «отношение» и, отбросив ручку, схватил пресс-бювар[124] и сильно стукнул два раза по бумаге. Потом он запечатал бумагу в пакет, на котором помимо адреса написал крупными буквами: «С приложением бродячего мальчика».
— В полицию, — произнес он, подавая рассыльному Семену вложенный в разносную книгу пакет.
— С эфтим мальцом?
— Да. Сдай пакет и мальчишку приставу, или кто там будет…
— Шагай, паренек, за мной, — сказал рассыльный, ткнув пальцем задумавшегося Митьку.
Когда Митька с рассыльным вышли за ограду больницы, пахнул в лицо неприятный ветер и подул во все дыры и прорехи Митькиного рубища… Под ногами зашлепала жидкая грязь и забулькала дождевая вода.
— Вот по тропочке-то шагай, малец! Не лезь зря-то… — сказал рассыльный Семен, мимоходом взглянув Митьке на ноги. Но Митька не разбирал теперь тропочек. Он шагал медленно, с понурой головой, и только потягивал носом.
Прошли первый пожелтевший лужок, прошли длинный забор огорода сумасшедших… Митька оглянулся назад и с любовью посмотрел на вырисовавшийся в тумане фасад высокого каменного дома, где он провел столько радостных, счастливых дней. Слезка скатилась с ресницы митькиного глаза и упала на мокрый лужок.
Лошадка[*]
Лошадка!.. Маленькая, дешевенькая, из папье-маше, с грубо намазанным убором шлеи, с острыми, как у кошки, ушами не на том месте, где растут уши у лошади, с одними передними ногами и с длиннейшею палкою вместо хвоста, — как памятна мне эта игрушка, предназначаемая обыкновенно для детей бедных родителей!.. Она, эта бедная лошадка, вместо предполагаемой радости, принесла мне столько горя, столько нравственных мук и жгучих слез, оскорбления! Всякий раз, когда я пред рождественскими праздниками прохожу мимо игрушечных магазинов, в окнах которых столько заманчивых для детского взора безделушек, елочных бонбоньерок[126], блестящих звезд, — я до сих пор вспоминаю дешевенькую лошадку из папье-маше, о которой хочу рассказать вам.
Мы жили тогда в захолустном уездном городке, где отец мой служил акцизным чиновником[127]. Помню, мне казалось тогда, что мой папаша — очень важный человек в городе: когда мы шли с ним по улице, будочники[128] отдавали нам честь, а папаша только махал рукою; его называли «вашим высокоблагородием», и он сильно кричал на приходивших к нему просителей и говорил, что не оставит во рту трех зубов, или что даст по морде, что не два, а три глаза вылезут на лоб… Все это убеждало меня в могуществе отца, и я гордился этим и важничал по-детски… В действительности мой отец был далеко не важной персоной: всего — акцизный надсмотрщик!..
Моим уличным приятелем был Яшка, сын дьячка, жившего по соседству с нами, и поэтому Яшке я всегда давал понять, с кем он имеет дело.
— Мой папаша твоего папашу может казнить и… трех зубов у него не оставит! — кричал я, когда, играя на дворе, мы ссорились с Яшкой.
На Яшку эта ужасная угроза, впрочем, не действовала, тем более что он находил поддержку в своем родителе.
— Я вас обоих с папашей в свой карман положу! — ответил однажды дьячок на мою угрозу Яшке, наблюдая через низкий разделявший наши дворы забор за нашей ссорою.
— А не положишь! — ответил я дьячку, пораженный таким аргументом.
— Что-о? У-у-у!! Вот я сейчас…
Дьячок так страшно закричал это «у-у», что я на всякий случай поспешил оградить себя от опасности: убежал на черное крыльцо, притворил за собою дверь и смотрел в щелочку, не лезет ли дьячок через забор, чтобы поймать меня и запрятать в свой карман. Обстоятельство это, впрочем, не подорвало в моих глазах авторитета и могущества папаши, так как сам дьячок скоро упал в моем мнении: когда он пришел поздравить отца с ангелом, такой приглаженный и припомаженный, с тонкой, торчавшей позади, как хвостик, косичкой, — я стоял за дверями и смотрел, не положит ли дьячок в карман папашу. Дьячок отдал отцу просфору, низко-низко кланялся, говорил тихо, склонял к папаше голову и спрашивал «как-с?» так пугливо… Отсюда было очевидно, что дьячок только храбрился, когда говорил о своем кармане. Я решил выйти из засады и повести дело напрямик.
— Ты говорил, что можешь папашу в карман положить… Ну, положи! — сказал я, выйдя в зал и остановившись перед смущенным дьячком в вызывающей позе.
— Хе-хе-хе! Разве это можно? Как же можно человека — в карман? — ответил дьячок.