Долгая ночь. При чисовской лампочке, отчасти загороженной газеткой, чтобы спалось лучше тем, кто на верхних шконарях. Все равно помогает плохо. За несколько месяцев только разок вышибало электричество на этаже – хоть вспомнилось, что такое тёмная ночь. И то сразу кто-то стал ломиться в "робота", в железную дверь без ключа. Имитация сумрака – газетка, большие полотенца на контрольках, подвешенные вкруговую чисовские простыни, которые всё равно поутру снимать – зайдут, оборвут, изгадят – это хуже.
Ночь – только чёрный, неабстрактный, немалевичевский, нереставрируемый, вечный квадратик на решке, в который никогда не увидишь ни звёзд, ни месяца – как чернильный пузырек – черный настоящий квадрат, в который протянуты нитки дороги – вот и вся ночь, несущая только одно – мысли и воспоминания, сгорающие в здешнем реакторе дотла.
Мишаня, отбившись от Хмурого, которому трудно ему свернуть как следует кровь без Безика – сидит, пьёт оживляющий чай, медленно потягивая из пластмассовой коробочки роскошь: обсахаренный арахис, по местным меркам – люкс, супер-мега-сокровище братского межкамерного грева. Если тебе кроме буликов и бичиков и десятка сигарет шлют полную упаковку орехов – это маленькое суточное счастье, сладкого здесь не хватает всем и всегда. Орешки медленно тают. Все подходят изредка, кто не спит, берут по одной орешинке, молча, чтоб и не пропустить, и чтоб всем досталось похрустеть.
Мишаня тихо, задумчиво, растягивая и орешки, и мысли, вспоминает:
– Богдан спит сейчас. Восьмой год – самое такое время, когда они впитывают характер, стержень образуется. Моя говорит ему, что я в командировке – пока верит, – Мишаня встает, идет к себе, поправляет Безику сползшее одеяло, роется под шконарем, достает фотки. Все, так же как орешки, молча берут, рассматривают, отдают обратно. С фотками история отдельная – они почти как нечто общее, их гоняют друг другу по централу, смотрят все, и берегут – это общее святое: матери, сестры, девушки, даже свои домашние собаки (у Безика – английский коккер) – у некоторых, как например, у Липы – сестры уже нет (сгорела, рак) – а фотка – всё, что осталось…
Мишаня односложно комментирует:
– Моя, моя на кухне, Богдан, наш малыш, Богдан бесится… В первый день пошёл в школу – потерялся на час. Моя с ума сходит – у меня телефон красный: давай, дергай с работы, я в шоке! А я как будто ничего не случилось… Домой! Она, глаза как блюдца – давай искать! Где? – говорю, придёт, не беспокойся… нет! – давай искать, ты отец! Только я пошёл по следу – опять звонок. Так ласково уже, осторожно: уже дома, часики попутал… Возвращаюсь, смотрю – у них уже мир, и против меня уже дружат, чтоб ему не попало, чтоб я его не наказал. Она – тоси-боси, дорогой, и малыш в порядке, и всё хорошо, и вот тебе уже поляна накрыта, и вот тебе уже бутылочка стоит… Молчу. Глухо, мертво молчу. Думаю – вертись, вертись, всё равно стопари надо выписывать, всё равно проучить надо, уродца маленького. Иногда не надо внимание заострять, ни в коем случае, а тут – надо! Вот было ему два года – только разговаривать научился, греблан маленький. Смотрю как-то: берёт машинки, пожарную и грузовую – шарах! одна об другую, и орёт: авария, е…ть! Вот здесь, думаю, в два года, если я его законтрю на этом – потом отложится у него. И молчу. И прошло это у него, матерное, как рукой сняло. Я дома вообще не матерюсь. Видимо, в садике вирус был матерный, по несознанке кто-то из мелких выражался, а он повторял. Я с моей просто старался при нём культурно, как мы, говорить не что попало – о больших вещах: о вселенной там, как все устроено, о Боге пару слов скажу ей, а он-то, вижу – ушкует, всё впитывает… А вот когда опоздал – вижу, надо наказать, стопари выписать нешуточные, чтоб запомнил. А моя – не даёт! Чуть рама не упала – ах, так, думаю, постой!.. – Мишаня затягивается, и прищурив один глаз, как игровой, картёжник, собирает колоду фотографий – все, кто хотел, подошли, посмотрели, вернулись к телику или к своим делам, но всё же большинство – к ночному сеансу: детективы с разболтанными – развинченными неграми (извините, коренными афро-американскими, арапами по-старомодному уже нельзя-с: конституция-с…), готическая вампиро-мистика, молодёжные бесконечные игры вокруг да около молодых тел и их частей, вечный танец, не имеющий смысла без того, что даётся Богом – без таких, как Мишанин, Богданов:
– На следующий день – то же самое, да не одно и то же! Моя. Звонит. Я как Герасим, думает, на всю херню согласен… Мишаня, дорогой, не мог бы ты подъехать, на минутку, домой: что-то Богданчика нету дома, и мне всё думается – должен с уроков прийти, а нету… Ну, думаю, жаба, нету такого слова "нету"! Это мы проходили. Мама била по затылку, за "нету", за "позв?нишь". А я в десятом классе "Евгения Онегина" читаю, а там Онегин Ленскому, или Ленский Онегину – "Нету". Я к мамке прибежал – кричу: как это нету, когда вот оно! А она мне – то когда было… Ну, в общем съехала. Это я так, к слову, запомнилось. Я про Богдана – жаба, думаю, зашёл к кому-нибудь на компьютере погонять, как и вчера – понравилось, а мы искать должны? Домой, базару нет, ехать надо, моя измену словит, потом неделю опять дуться друг на друга, или бухать кинусь – в общем, что-то будет… Но искать? – хрен вам, нашли обапела! Подъехал к подъезду – смотрю, моя уже в окошке, маякует: заходи, рукой отмашку даёт, по стеклу цинкует: тык-тык-тык! тык-тык-тык! – пальчиком… А я не вижу, и не слышу, и не замечаю – колеса попинал, под днище заглянул. Сосед идет. Васька, Богдана ровесник, можно сказать лучший его враг – то в одну историю затянет, то в другую. О, есть с кем посидеть… – Мишаня входит во вкус рассказа, живо представляя всю картину в лицах – мелкого прыщавого беззубого Васьки с говорящей за саму себя погремухой: – Васька-катастрофа его все звали во дворе, а он как мне всегда так серьезно – Михаил Степанович, на вы, понял, бздюк метр двадцать в прыжке! А вот так серьезно, сам-то Василий Батькович важный фрукт – у него дома одни бабы – мать, бабка, сестра, вот он и тянется вверх. Сидим, курим… Моя спустилась, белье поправить, понял. Не ко мне, а так, мимоходом, и так, краями – домой пойдёшь? Богданчика никто не видел? А у самой лицо белое, вот думаю, курятина, жди меня и я вернусь! Говорю, невзначай, спокойно так – тихо, на тормоза нажми, придёт, не маленький. И своё получит! И с Василием, о своём, о мужском… Она – да, да, и домой затрусила! А Васька на скамейке развалился, сидит, машину мою осматривает, говорит так по солидняку: "Вырасту, тоже "восьмёрку" возьму. Или КАМАЗ угоню!" Почему именно КАМАЗ, интересуюсь? "А КАМАЗ, говорит, машина солидная, дальнобойная". Не стал его ни в чем разубеждать. А ему тоже сверху цинкуют, чуть не танец танцуют – Васенька, не хочешь ли борща со сметанкой? А хлеба с маслом, а тут и пирожки у нас!.. Мы в большой комнате перед телевизором, уже накрыли… Он мне подмигивает – "Слышь, заманивают… А дома так сразу – уроки! режим! а то в угол!" Так и сидим, смотрим – через часика два – о, Богдан! Иди сюда! Ну, всё, Ваську отправляю домой. И этого домой – в наш подъезд – за руку, на разбор полётов! Что вчера прокатило – и не знаю сколько времени, и не заметил – сегодня не прокатит. Сегодня уже не то пальто! на тех же лыжах с того же трамплина уже не съедешь – объяснили и что такое пять минут, и что такое час времени мамкиного и моего! Сегодня не тот компот!
Мишаня, вдаваясь в воспоминания, хотя на миг оказывается в нормальной жизни, а не там, где делюга и болезненный суд. В двух словах, делюга у Мишани сложная, кривая, слепленная из родственной дури – дядька жены никому ничего не сказав, заварил втихаря какую-то кашу с чьей-то квартирой, а к Мишане с женой притащил какого-то знакомого переночевать – его по-родственному пустили, а вышло, что попали в его мутку – дядька хотел с этого незнакомого джуса квартиру переписать ещё на кого-то третьего, кого поставил в курс, что есть квартира, и клиенты, и всё. И Мишаня, по доброте и наивности – оказался в подельниках, по статьям, по которым Богдана увидишь не скоро – по тяжелым.
Мишаня по малолетке, пятнадцать лет назад, сидел. Тогда – сам говорит, было за что. А теперь это, видимо, сыграло свою роль. С одной стороны, даже если бы он чухнул в чём дело – тут дядька рассчитал точно: он бы заявление писать не стал бы – этого "черные" законы не позволяют; и с другой стороны, расчет на родственные, самые располагающие к доверию, чувства, тоже оправдался – троянский конь въехал в семью спокойно – и Мишаня встрял по полной. Хотя Мишаня был бы круглым дураком, если бы на такое дело пошёл с таким придурком-подельником, туником под пятьдесят. Уж если бы решился (хотя какие такие дела в кругу семьи?) – сделал бы так, что концов не нашёл никто. Уж в семью-то не стал бы тащить такую радость… Здесь, на СИЗО, этот "родственник, ты мне рубль должен" сразу, моментом сломился в шерсть, чтоб Мишаня его не достал. И начал строчить одно показание бредовее другого – Мишаня только читал, дивился, да скрипел зубами, своим неправильным, но красивым, благородным прикусом: "на ровном месте, на ровном месте – срочина, да немалая… семёра светит – минимум… Да уж и скорей бы – надоело всё…"