Большинство из заехавших сюда находятся на периферии этой войны, обычные пацаны, вовсе не идейные, не солдаты этой зарубы, а только строительный материал, чернозём – ну, буцкнут их пару раз в дежурке и на ИВСе, тут же подсунут чисовского адвоката, припугнут ещё, что и девушку его сейчас посадят (намекая, на то, что многое ей здесь не понравится), подпишет он явку, осудится особым порядком – и в пекло, и готов арестант. Он и красным-то не сильно интересен. Таких ломают, как спички, пачками отправляя обучаться премудростям: это черти спят, а арестант отдыхает…
По-настоящему искрит там, где красные сталкиваются с идейными, с закаленными, с закоренелыми, которых они чуют своим нутром, прущих по бездорожью до талово. Этих, опознанных, особо и не скрывающих своего жизненного выбора, только за одну татуху могут бить несколько суток. Как Безика, как щупленького Винтю, почти что русского гончака в человеческом виде, четверо суток летавшего на кулаках только за одну надпись во всю спину, с картинкой: "Сын преступного мира". Его взяли с поличным, и от него не надо было ничего, ни показаний, ни явки, били за это признание на теле, до того, что его всего синего даже боялись на централ с ИВСа принимать – да ну, на хрен!.. – пока он не подмахнул, что никаких претензий не имеет и не будет иметь, случайно ударился об косяк. И все равно боялись – еще напишет заявление какому-нибудь омбудсмену, или ещё какому мену по правам человека… – но обычно никто заявлений не пишет – смысл? кто будет разбираться, красный прокурор? – это не в правилах, хотя на ментов и нет запрета писать, но все же этот момент – как приняли, как били, обычно проходит по умолчанию – что у Винтика, что у Безика, что у Хмурого… Да практически у всех в жизни, сознательно идущих по этому пути – прямому, кривому? – не мне судить. Я не судья.
Я, честно говоря, немного наивно полагал, что времена пыток, шаламовско-солженицынской жути, есенинского восторга – уже прошли. И что примитивное битье, с ломанием носов и ребер, отбиванием почек, в самом худшем случае – со шрамами на голове, вскрывающимися при сбривании – это максимум. И ошибся.
Понемногу знакомлюсь со своей новой хатой, разумеется, начиная с тех, кто в первых рядах: Гарик, Амбалик, Липа, Рушан, Айзик, дорожники – Вадик, Репка, Римас… И так далее до Васи. Обиженных нет. Гарик сразу затягивает в свой проход, посидеть на шконке, познакомиться, определиться. Достаю из сумки свёртки, делает хитрое лицо: – Мне ещё утром цинканули, что ты заедешь. Давай, что будешь? Чай, кофе-шмофе, чифир… Эй, Костыль, а ну-ка поставь литр… Он у меня тут в моих помощниках – чай принести, помочь папке по хозяйству… Да, Костян? – Костян, Константин, восемнадцатилетний розовощекий подросток кивает, идёт к дубку, ждёт – кипяток у него уже наготове – чай или кофе, улыбаясь и соглашаясь на всё: – Костыль, ты под меня мутишь? – он кивает. – Костыль, ты хоть слушаешь меня? – Да.
– Он в хате оставлен. Там где-то суд у него будет – девчонка его ножом пырнула – и он вроде как терпила. Но он заяву не писал, а мусора по факту, что он в больницу лёг, возбудили. Но он ведь откажется, да, Костян? – как бы немного оправдываясь, что могут возникнуть вопросы потом, упреждает их Гарик, хотя я-то как раз никаких вопросов задавать в этом направлении не намерен. Костик улыбается. – Да. Скоро суд, поеду, повезут вернее, там буду говорить, что претензий не имею, – немного заученно говорит Костик, только-только входящий в реку очень определенных отношений: терпилы, бээс-ники, т.е. бывшие сотрудники, просто трусы, сдавшие подельников, охранники – по каждому отписано положенцу, по каждому получено указание: оставить в хате приносить пользу, в…бать, выкинуть в шерсть, ну и так далее…
– Игорёк, бывший охранник, оставлен в хате приносить пользу. По мытью полов он заведует… – заканчивает из своего угла знакомить с хатой Гарик. – Куришь? – и протягивает "Cаptain Black", то ли сигарету, то ли сигарку – я уже не разберу за давностью лет:
– Нет, Гарик, спасибо, бросил. Своё откурил…
– Может, планчику, а?
Вечный шок. Вечный ожог от новых людей, новых знакомств. Но всё когда-нибудь отходит, успокаивается под Костин чаёк, и его постоянный вопрос: – Чаю будешь?
Как-то ночью, после отбоя, после того, как выключили "Маяк" – лежим на соседних шконарях с Липой, Сашкой Липецким, Сантьяго-Санчес-де-Залипайсом, или как его еще только ни кличут – прошедшему малолетку и посёлок. Татуировка на плече – кленовый лист, означающий оторванность от дома, тоску по дому, по ждущей где-то в Ельце, в Липецкой области, мамке. Да и правду сказать, где Елец, а где Коми – залетел он далеко. Его маленький рассказ прост, понятен, и тем не менее нов, по крайней мере для меня:
– Короче, приняли меня 4-го апреля, а я подписал, что девятого. Я бы что угодно подписал, даже свидетельство о смерти. Первые четыре дня пинали, сломали три ребра. Как начали, так после часов трёх – четырёх на кулаках уже и не сильно чувствуется. Прорезают двоечкой по печени – в первый момент вспышка, а потом уже только боль общая по телу, как и была – ноет и всё. И, можно сказать, удары уже и не страшны – удар, только секунда боли – и общее отупение. Бьют час, другой, третий, четвёртый, пятый – вспотели, спускают меня вниз, на первый этаж. Там сижу на подоконнике, пока обедают. Потом сверху звонок этому краснопёрому джусу, который меня стережёт: – Давай, мамкины пирожки потом дожуешь, этого, который на окне – наверх.
Он засекает, с набитым ртом: – Меминунынене (то есть, две минуты тебе)…
Я не очень-то и расслышал, еле поднимаюсь, замечаю – он на котлы поглядывает: – Не укладываемся…
И всё – в две минуты не уложились. Берут какой-то толстый справочник, кладут на голову. И этот толстый, с бутербродами "разорви е…ло" – берет табуретку за две ножки – и прорезает мне голову, через этот словарь. – На!..
Как в себя пришёл – попинали, и вниз. Опять звонок. – Давай этого, с подоконника – подонка…
Я уже всё понял – ноги в раскорячку, практически на одних руках, как Курт Рассел в "Универсальном солдате" – спешу вверх.
– О, уложились, это хорошо!
Побухали, уже без словаря, просто ногами по рёбрам. Молчу. А что делать? Толстому, видать, лень меня спускать, скоро ужин. Предлагает:
– Давай, его к шнифту, ласточкой поставим, и…
Стою – ноги раздвинул, руки вперёд, упираюсь в дверь – не знаю, чего ждать. тут толстый подлетает сзади – и носком туфли – между ног! Не "айс"! должен сказать. Сжимаюсь на полу, отрубаюсь. Очнулся – и опять вниз – вверх, ужин у этого толстого, и опять – Встать ласточкой!..
Я на фоксе – смотрю уже за тенью. Эта жопа подлетает, а я в сторону – да ну на хрен! Лучше буду лежать, пусть что хотят, то и делают. Пинают, особенно этот, красный, старается – слышу, рёбра хрустят, или кажется, что делать – не знаю. И они тоже не знают. Помидор этот пыхтит, пот вытирает. Два дня так и били. На третий день опять их смена, опять толстый поднимает меня, злой, как рак, как крыса, предлагает:
– А давайте на стол его, штаны снимем, и проведём!..
Я думал не будут – ну не совсем же они охренели, стали превращаться в это самое… Берут, ласты заворачивают, жирный, чувствую на джинсах молнию ловит – что делать? Не дернешься… Как начинаю орать – кричу что есть мочи! Влетает опер какой-то: – Вы что делаете? Что ты орёшь?
Толстый накидывает пуху на себя – Проводим следственные действия, товарищ капитан, чего орёт – не знаем, прикидывается…
Капитан мне двоечку прорезает – ту-туф! – и я опять в ауте…
Липа, парень жилистый, в школе постоянно был на восточных единоборствах, но тут борьба только в одну сторону – когда он сломается, и всё.
– Трое, нет, четверо суток прошло. Отбито – всё. Молчу. Поднимают. Сажают на стул. Другая смена. Чувствую, эти бить не будут, но дело пахнет керосином. Вежливо начинают разговаривать: – Ну, что, может "звонок другу"? Я соображаю – может, действительно дадут позвонить… Да ну на хрен!... Не верю, а всё равно киваю. Хотя и подозреваю – какой-то подвох. И точно. Входят двое, с рюкзачком небольшим "Camelot" – почему-то запомнил. Вынимают телефонную машинку, такую, из старых фильмов про войну, про Ленина. Вежливый говорит: "Это называется "полевая почта"… знаешь? Говорить будешь? А я даже не знаю, что им сказать – плечами пожимаю. А сам чую – какая-то охрененная подлянка. Короче, берут два провода. Один скотчем к кисти пришпиливают, чтоб не слетел. А второй кончик – к уху, к кончику носа прикладывают. И начинают ручку вертеть. Ампер много, вольт мало… Или как там… Этот телефон накручивают и он тебя бьет, пока ручку крутят, как тебе сказать – офигительно! И самое плохое – не привыкаешь. Нельзя привыкнуть, только орёшь: а, а, а, А-А! один за плечи держит, другой коленом придавливает, чтоб не вставал, третий – крутит. Если замолчал – значит, язык проглотил. По-натуральному: внутрь западает, и задыхаешься. Замолчал – наклонят головой вниз – и удар сзади по чеклажке, по затылку. Язык выплёвываешь, и прокашливаешься. И по новой – начинают наворачивать свою почту полевую… Так четырнадцать часов. Я потом всё подписал. Подельник, как узнал, удивляется – Липа, дурак, а что ж ты терпел столько? А я сам не знаю – всё надеялся, может, уже конец, хватит. Бумажку подают – поступил девятого. А я помню, что пятого. Говорю, вы же меня пятого принимали, сами не помните? Мы-то помним, и тебе сейчас напомним, говорят, и машину достают снова. Всё-всё, говорю! Хоть девятого, хоть двадцатого – подпишу хоть что. Как скотч отодрали, смотрю – провод внутрь руки уходит – короче, кисть практически насквозь прожгло. И еще видишь – язык как у змеи, прикусил, когда боялся проглотить, и не почувствовал, как сам порвал, – Липа высовывает язык – действительно, раздвояется, как у кобры. А я думал, что он от природы так слегка шепелявит, произнося "с" на манер английского "th", почти что нашего "ф": – Фффуки красные… Что этот толстый, что эти подонки спокойные… сам не знаю – как вытерпел, зачем? Четырнадцать часов, пять суток. Как думаешь, может правда, зря?