— Господи, только бы беды какой не приключилось с сыночком моим, — бормотала она, адресуясь то ли к Кизеле, то ли к своему неуместному оптимизму, пока снимала с Шани башмаки.
Однако Кизела двигалась безмолвно, взбивая постель и выкладывая на край кровати ночную сорочку Шани с таким видом, будто послана сюда самой Судьбою.
Оставшись наконец одна над раскрасневшимся спящим ребенком, Жофи не знала, даже, бояться ли ей за сына или злиться на Кизелу. В том, как ощупывала Кизела Шанику, с какой важностью стелила постель, шепотом давала советы, было что-то жесткое, воинствующее, торжественно-церемонное. Это была новая Кизела, которая выметнулась из прежней, семью печатями запечатанной Кизелы, словно зловещее черное знамя. Жофи знала в людях это преображение: много раз видела таким своего отца, когда он командовал на пожаре насосом, или бабок, которые, явившись принимать роды, расхаживают по дому, как капитан по палубе корабля. Но что нужно здесь Кизеле, зачем она каркает над ее сыночком? Эта злыдня еще и рада была б, случись у Шаники серьезная болезнь, — ведь ей лишь бы покомандовать да поважничать: вот так надо ставить компресс, а вот так смотреть, что градусник показывает… тридцать девять десятых — или как там она сказала… Конечно, куда как славно посплетничать у почтмейстерши: «Насмерть застудился ребенок, ведь мамаша его думает о чем угодно, только не о нем». Да разве тяжелобольные такие бывают? Вон как он дышит ровнехонько, совсем как всегда, разве что жар. Жофи пригладила спутанные, потные волосенки и тут же отняла руку, испуганная влажностью лба. Минуту она с отчаянием всматривалась в сына, словно на постели и в самом деле лежал тот тяжелобольной, которого накликала Кизела. Эта старуха еще и меня с ума сведет. Ведь и в первый раз все было точно так же, а на другой день никакими силами нельзя было удержать его в кровати. В конце концов еще простуду схватит, бедняжка, от этой мокрой тряпки, что она ему на грудку накрутила. А все чтобы передо мной покрасоваться: сперва мокрую тряпицу кладут, потом сухую, а сверху — вощеную бумагу. Я, дескать, Имре моему сразу компрессы делала, если жар был у него. Ну, а моему Шанике не будете делать! Все ведь только для того, чтобы потом языком чесать: ох уж эта Жофика, да какая же мать ее растила — ничегошеньки не умеет; не будь меня рядом, компресса ребеночку не поставила бы… Сниму я все-таки тряпку эту — из-за нее, верно, он и потеет так!
Но она только походила вокруг да около, поглядела, потом разделась, прикрутила лампу и в одной рубашке, сгорбившись бездумно замерла на краю постели, позабыв о компрессе, к которому так и не осмелилась прикоснуться: ее удерживал авторитет Кизелы и страх разбудить Шанику, от стонов которого развеется утешительный образ спокойно спящего ребенка.
Около полуночи по каменному полу кухни вновь прошаркали шлепанцы Кизелы, а вслед затем осторожно повернулась ручка, и дверь тихонько отворилась. Жофи по-прежнему сидела на кровати бочком: ее почти не видно было в сумраке комнаты, и только опущенное в ладони лицо попадало в дрожащий круг света от едва мигавшей лампы.
— Спит Шаника? — прошептала Кизела с порога, и Жофи почудилось, что Кизеле хотелось услышать «нет». — Надо бы новый компресс ему сделать. — Старуха подошла ближе.
— Я уже сделала, — соврала Жофи, чтобы избавиться от вторжения.
Однако не напрасно же вставала Кизела! Она была уже подле кровати.
— Этот совсем горячий стал, — определила она и отколола английскую булавку.
Жофи душил гнев. «Сейчас вышвырну ее!» — подогревала она себя. Но тем смиреннее были слова, произнесенные ею вслух:
— А может, лучше обождать, покуда проснется?
Кизела даже глазом не повела на Жофи.
— Ну зачем же проснется, уж тетя Кизела позаботится, чтобы не проснулся. Ш-ш, ничего, деточка, — успокоила она застонавшего малыша. — Ну вот, ему уже и лучше, пропотел хорошо маленький, жар и упал. Компресс лучше всякого лекарства, — шептала она над тазиком, откуда послышался сперва легкий плеск воды, а затем звук стекающих с выкручиваемой тряпицы капель. — Вот так… ложитесь и вы, милочка. Даст бог, обойдется, — бросила она Жофи, когда заплакавший было от холодной тряпицы Шани наконец успокоился.
Шарканье ног Кизелы давно уже стихло за дверью, и Жофи, опомнившись, увидела, что по-прежнему стоит беспомощно у кровати, как стояла, наблюдая возню жилицы. Теперь она могла вволю проклинать себя. «Даст бог, обойдется!» Даже утешая, эта старая ведьма старается напугать ее: сейчас, мол, только и остается на бога уповать! Жофи чувствовала, что никого, никого не ненавидит так, как эту старуху. Да лучше уж шею себе свернуть, чем в такую вот зловредную старую каргу превратиться! Стуча зубами, Жофи юркнула под одеяло, только сейчас почувствовав, что совсем застыла. И вдруг великий страх обуял ее. А что, если Шани и вправду тяжко болен — ведь вот и она страшится его, едва осмеливается поцеловать выпроставшуюся ручонку. «Сладкий мой, дитятко мое», — зашептала Жофи в пропитанную потом детскую рубашонку, и из глаз ее хлынули слезы. Она не решалась задуть лампу, ей необходимо было видеть это постепенно возвращавшееся к естественной своей бледности личико; снова и снова искала она успокоения в пухлой его ручонке, в длинных спокойных ресницах, прикрывавших глаза. Ведь стоило погасить лампу, и на месте этого спокойно посапывающего ребенка окажется другой, задыхающийся от жара, хрипящий, с вытаращенными глазами, — тот, о котором Кизела могла сказать сомнительное: «Даст бог, обойдется». Время от времени она впадала в дрему, но тут же вздрагивала, испуганно щурила глаза на непривычный свет незатушенной лампы и смотрела на больного ребенка. Сердце у нее сжималось, но потом успокаивалось, и она забывалась снова. На рассвете дремота чуть дольше не отпускала ее, но вдруг она вскочила, уловив сквозь сон, что в комнате Кизелы скрипнула дверь. «Лампу!» — сверкнуло в мозгу и, словно спасаясь от мчащегося поезда, Жофи бросилась к лампе и задула ее. Вернуться в постель она уже не успела. В двери смутно вырисовывалась неопределенная фигура.
— Жофика, не спите?
Жофи, трясясь от озноба, стояла у стола; она не издала ни звука.
— Спите, душечка?
Жофи понимала: если Кизела подойдет сейчас к столу, чтобы засветить лампу, она столкнется с Жофи и догадается, что та молчала сознательно. Безмерный страх, ожидание душили ее — казалось, вот сейчас, сию минуту придет ее смерть: Кизела подождала немного, молча выпытывая тьму, затем вышла. Сердце Жофи освобожденно забилось, счастливая жаркая волна крови омыла ей грудь, голову, руки — словно и Шани уже выздоровел, и все дурное повернулось к добру. Она нырнула обратно в постель, радостная и дрожащая, чувствуя себя как игрок, который, поставив на карту свою жизнь, обыграл злодейку судьбу.
Наутро Шаника проснулся веселый. Он прихлебывал кофе из большой, расписанной розами кружки. Его глазенки над кружкой весело следили за руками матери, которая застилала свою постель и пышно взбивала смятые за ночь подушки. Он не мог нарадоваться, что застилают лишь одну половинку их большой сдвоенной кровати, а другая половинка остается незастланной, что мама не выставляет его с утра пораньше на кухню и он может среди бела дня баловаться здесь, не вставая. Коричневая кровать — привычный конец его будней — сейчас, посреди прибранной комнаты, представилась вдруг неизведанной страной, ожидающей своего исследователя. Он мог нахлобучить на голову маленькую подушку, как если бы то была шляпа, а на извилистых долинах одеяла без устали гонять одну за другой стеклянные пуговицы; рядом вздымался холм застеленной кровати, и Шани мог с торжествующим кличем бросаться на этот холм, а его руки, словно юркие зверюшки, взбирались, карабкались по крутому склону. Матери оставалось лишь недоумевать, слыша победные его вопли. Сейчас Жофи не жаль было и застеленной кровати: пусть себе стягивает покрывало, пусть прыгает, плюхается в перину голой попкой. Она испытывала несказанное облегчение от того, что сын проснулся веселенький — пожелай он сейчас ножницами вспороть подушки и выпустить из них пух, Жофи позволила бы ему и это. Она то и дело пошлепывала Шанику, когда он, встав на четвереньки, выставлял свой голый задик — «А ну, ложись сейчас же, ишь какой ты больной у меня!» — но малыш по счастливому, смеющемуся лицу матери видел, что сейчас ему можно все, и взбивал простыни и заливисто смеялся, сопротивляясь, когда мать, взяв за плечи, опрокидывала его в подушки и близко-близко придвигала свое сияющее лицо к его мордашке: «Ам, вот сейчас съем тебя!»
— Поругайте Шанику, тетя Кизела! — обернулась Жофи к вошедшей на шум и смех жилице. — Не желает он больным быть, всю постель разбросал, расшалился совсем. Вы только посмотрите на него, раз-два, и болезни как не бывало! Напугал мамочку, и на тебе — здоров. А тетя Кизела уже и за плотником посылать хотела, мерку для гроба снимать.