— Ну что ж, — пробормотала мать, — я-то подумала, мне ведь все равно в ту сторону… Может, Марику прислать на ночь? — предложила она уже от калитки: ей очень не хотелось расставаться так недружелюбно. Кто знает, чем задела она опять эту бедную причудницу, но пусть хоть видит, что родные на нее не в обиде.
Однако Жофи не нужна была милостыня.
— К чему? Чтобы еще и для нее постель стелить? — холодно бросила она через плечо.
Войдя к себе, она увидела Кизелу возле Шани. Бедный малыш сидел в постели в рубашонке, задранной по самую шею.
— Вот так, умница, а теперь ложись прямо на спинку, — приговаривала Кизела, и Шани с кряхтеньем опустился на расстеленное мокрое полотенце, которое Кизела тут же быстрым движением запахнула у него на груди. — Вот так, а теперь градусник, — бормотала она, суетясь с неловкой хлопотливостью стариков, после долгого безделья почувствовавших себя наконец кому-то нужными.
Когда вошла Жофи и с хмурым видом застыла в дверях, Кизела оглянулась виновато и чуть ли не с мольбой. «Оставь мне мою игрушку!» — говорили ее моргающие глазки.
— А вот пусть нас мамочка похвалит, — зашепелявила она как бы от имени ребенка, — мы ведь вон какие хорошие были, пока мамочка бабушку провожала. И компресс уже сделали, и даже не плакали. Что нашему герою компресс какой-то, правда? — обернулась она к Шани, горячечные глаза которого то закрывались сами собой, то вдруг вытаращивались под неспокойными веками.
Кизела еще раз поправила подушку, отставила в угол таз, в котором мочила полотенце, и передвинула стул на место с таким видом, будто только она одна и ответственна за порядок в комнате.
— Что бы вы съели, Жофика? Может, колбаски немного? — спросила она со снисходительной лаской в голосе, как будто объясняла: ты — мать больного ребенка, у тебя и так горя по горло, тебе неприлично самой о еде помышлять, но на то здесь я, сестра милосердия, уж я заставлю тебя поесть.
Жофи все еще полна была ощущением силы, порожденной собственной грубой выходкой. Она унизила мать, про Мари выложила, чего та стоит, и теперь вошла с тем, чтобы уж на этот раз восстать наконец против Кизелы и прямо заявить ей: не вмешивайтесь в мои дела! То, что Кизела, не спросясь, растревожила ее дитя, а теперь еще и ее опекать вздумала, лишь добавило масла в огонь.
— Не требуется, сударыня! Если проголодаюсь, сама о себе позабочусь.
При звуках этого жесткого голоса все усердие Кизелы словно ветром сдуло. Суетливые руки вернулись под платок, повязанный крест-накрест, голова ушла в плечи, и только медовый голос продолжал играть все ту же самаритянскую роль:
— Уж я-то знаю, как оно бывает в такое время, отдается человек горю своему, а потом сил-то и нету, да как раз тогда, когда они всего нужней. Не дай бог, конечно, а только ведь кто знает, долго ли проболеет Шаника. Кто за больным ухаживает, тому голодать никак нельзя.
— Кто голоден, тот пусть и ест. Не могу больше, все, кому только не лень, командовать мною желают! — воскликнула Жофи, но в безличной этой жалобе явственно слышалась угроза по одному определенному адресу.
Из только что дружелюбной Кизелы, словно огонь из-под пепла, вырвалась вдруг Кизела, которая знает себе цену. Лицо ее налилось спесью, окаменело; еще не сделав ни единого шага, она всем своим видом показывала, что уходит, — ей оставалось только произнести последнее слово, последнее оскорбление.
— Избави боже, милочка, чтобы я да вами командовала, у меня и своих забот хватает, где уж мне чужими-то заниматься… К тому же упрямого человека образумить одному лишь богу под силу. — И Кизела с таким выражением глянула на постель, по которой только что усердно сновали ее деловитые руки, словно была зловещей птицей, прокаркавшей роковое пророчество и улетающей теперь своим путем.
Жофи застала врасплох обращенная против нее суровая тирада. Все-таки Кизела была «сударыня», городская дама, по возрасту в матери ей годилась, и в эту минуту она явилась как бы союзницей смерти: только от нее зависело, будет ли Шаника к утру лежать здесь бездыханным или весело прыгать среди цыплят под лучами солнца. Жофи не могла уже удержать или скрыть хлынувшую потоком злость, но внезапно как бы изменила направление этого потока, и теперь он устремился мимо Кизелы.
— Вот и маменька распекает меня, будто дитя неразумное, которое у куклы руки отломало. Что, дескать, я с Шаникой натворила! Выходит, мне только того и надо, чтобы он хворым лежал! О господи, что я с внучком ихним сделала! Хорошо бы ему жилось, бедненькому моему, если б на родню понадеяться! Да вот хоть на рождество — разве они вспомнили про него? Для Илушкиного ребеночка, которого еще и на свете-то нету, уже все приданое готово, а этому ножичка дрянного не подарили. Но коль случилась беда, они тут как тут: ох, да что же ты с дитем натворила! Яду крысиного дала ему или еще что?
Кизела, напыжившись, стояла посреди комнаты с выражением обиды на лице и явно ждала, когда начнутся улещиванья. Она видела уже, что шквал пронесся мимо, но без явственных признаков раскаяния не склонна была возвратиться к роли сестры милосердия, несмотря на то что находила в ней несказанное удовольствие.
— Это ваши дела, милочка, меня они не касаются. Я желала вам только добра, — произнесла она значительно и с достоинством.
Но Жофи не собиралась касаться обид Кизелы, и угроза вынужденного извинения лишь сильнее ее распалила.
— Как беда какая стрясется, они не могут, чтоб не сунуть нос, да тут же и воротят его прочь — с тобой, дескать, всегда все неладно. Никудышная, мол, ты у нас, нам с тобой одни хлопоты. Вот и муж у тебя помер, а теперь, чего доброго, сын помрет. Погляди на Илуш, у этой небось и супруг жив-здоров будет, и ребенок тоже…
Кизела понимала, что приступ ярости уже не обернется на нее и что Жофи скорее нужен союзник; надутая физиономия ее понемногу смягчилась.
— Да уж, в несчастье от родственников многого не жди. Чужой-то скорей пожалеет… А родственник — лишь бы помогать не пришлось — еще доказывать станет: так тебе и надо, сам виноват. Я не про матушку вашу говорю, но так уж оно вообще заведено в мире.
— Ну нет, ко мне пусть не суются, никого мне не надо! — подогревала себя Жофи. — По мне, сударыня, будь что будет. Да хотя бы и оба мы с ним померли! Стоит ли жить тем, кто всеми покинут…
Эти патетические, рожденные горем слова растопили слезы, ледяною коркой пристывшие к сердцу. Жофи вдруг сдалась, обмякла и с рыданиями припала к единственному живому существу, которое оказалось рядом, и было ей сейчас все равно, кто это, пусть даже та самая Кизела, которую она пять минут назад чуть не выгнала из комнаты.
— Ну-ну-ну, а вот расстраиваться так не следует, — бормотала торжествующая и растроганная Кизела. — С чего это вам умирать, Шанике завтра полегчает, и вы сами посмеетесь над тем, что сегодня наговорили. Ну, ничего, ничего, поплачьте, милочка, вам от этого легче станет. Э-эх, и я ведь немало наплакалась у постели муженька моего покойного, но видите, живу все-таки, человек много вынести способен. И нехорошо чуть что ужасы всякие себе представлять. Этак вы совсем свихнетесь, пока Шанику вырастите, если каждой детской хвори так пугаться будете.
И, обхватив старческими руками сникшую красавицу, Кизела заставила ее сесть в кресло, засуетилась вокруг нее, захлопотала, принесла кофе, уговаривала, потчевала, ее старое лицо даже помолодело в душевной беседе. Будь Жофи родной ее дочерью, Кизела и тогда не могла бы ухаживать за ней самоотверженней — так благодарна была она ей за эти слезы и за беспомощность, нуждавшуюся в ее утешениях, за то, что, охваченная внезапной слабостью, Жофи уступила ей волнующую сферу ухода за больным, восхитительный трепет смертельной опасности и даже позволила руководить собою.
На другой день, когда пришел доктор Цейс, Шани сидел в постели и перебирал затрепанную колоду карт. На одеяле весело играло солнце, над недовольным, вытянувшимся личиком ребенка ярко отсвечивали его растрепанные, взбившиеся волосы. Весеннее утро сделало все, чтобы оживить цветы, украшавшие одеяло, и замаскировать, прикрыть затаившуюся в постели болезнь. Непромытые глаза старого доктора Цейса помаргивали быстрее, чем обычно, да и поздоровался он громче, чем всегда, с первого взгляда определив, что малыш здоровехонек.
— Ну, что у нас случилось, молодая мама? — В черной с проседью бороде ярко сверкнули красные губы. — Бедную вашу матушку вы совсем напугали, пришлось мне пообещать ей, что зайду к вам с самого утра, пораньше. А наш-то тяжелобольной в карты играет! Во что играешь, братец, в фербли или в очко? — Шани недоуменно уставился на доктора, и тогда тот одним движением спутал ему волосенки и дернул за ухо. — Ну-ну, ужо успокою твою бабушку, мол, не умер еще, вот разве только от этих засаленных карт помрешь. Ну, так что же у нас? Кашляем? Температура?