Сняв шкуру, я присел на неё и, чтобы подкрепить силы, уже почти в темноте, съел изрядный кусок сырой, очень вкусной и ещё тёплой печёнки. Измазавшись кровью, но взбодрившись, я отрубил кус мяса от стегна, прикрыл разделанную тушу шкурой и двинул в зимовье…
К вечеру следующего дня (весь день ушёл на то, чтобы на самодельных санях из лыж перевезти мясо) я почувствовал невероятную апатию и предельную усталость и только спустя какое-то время понял, что у меня жар.
«Наверное, переутомился, – решил я. – Ведь от поляны до зимовья будет не меньше трех километров. А сколько раз мне за сегодня пришлось туда-сюда таскаться: то с грузом, то налегке? Вот и вымотался. Надо как следует выспаться. А завтра – наварить побольше мяса, поесть как следует, и всё придёт в норму…»
Всю ночь меня преследовали своей несуразностью невероятные, прилипчивые сны. То мне чудилось, что я сталкиваю на сани при помощи жердины всю тушу лося целиком, вместе со шкурой, но не могу сдвинуть этот груз с места… То – что я загружаю сани понемногу, прекрасно понимая, что при такой раскладке мне не вывезти мясо и за три дня… Пунктиром во всех этих бесконечных, с вялостью движений, снах проступал оживший улыбающийся лось, то и дело взбрыкивающий, поднимающийся на задних ногах, с нацеленными для удара в мою грудь, словно копья, острыми копытами передних ног.
Быстрый, сильный, резкий удар – и верхонки, которыми по инерции прикрыл свою грудь дядя Вася, чем-то растревоживший в загоне лося, красными лоскутьями падают у него за спиной. А сохатый спокойно, как будто ничего и не случилось, отходит в дальний угол загона, оставив лежащим на окровавленном снегу своего кормильца. Он методично и тупо начинает жевать положенные ему минуту назад ещё живым дядей Васей высушенные берёзовые веники, с лета заготовленные «для подкормки копытных».
Лось смотрит куда-то вдаль, за загон, не обращая никакого внимания на переполох. И меньше всего – на нас, практикантов-охотоведов, невольно ставших свидетелями этой мгновенной и нелепой драмы.
И пока сохатый, такой ручной и мирный, такой обычный, почти домашний, продолжает заниматься своим насыщением, парни-охотоведы, с опаской озираясь на него (а ещё вчера каждый норовил, подойдя к загону, погладить зверя), волоком вытаскивают с территории, ставшей вдруг смертельно опасной, безжизненное тело егеря – дяди Васи. Они тянут его за ноги, и он спиной, в своей извечной войлочной куртке, прочерчивает на снегу широкую морщинистую борозду. Последний след, оставляемый им в этом мире.
Тело дяди Васи кажется неимоверно тяжёлым, неповоротливым и неудобным. Таким, каким оно никогда не было при жизни, даже после самых затяжных и беспробудных загулов, когда ноги переставали слушаться хозяина и ему надо было помогать добраться до кровати…
Долгие годы, поняв, что в городе совсем пропадёт, жил он здесь на стационаре для студентов-охотоведов, в ближней тайге. И, видно, на беду свою, от одиночества, приручил уже взрослого лося, который обитал в загоне, как корова, и который вскорости стал любимцем студентов, бывающих здесь…
Лицо дяди Васи, всегда докрасна обветренное, сейчас белее самого белого первого снега. Грудь его пробита насквозь, и окровавленные лоскутья рубахи (куртка, как всегда, была нараспашку) глубоко вдавлены внутрь…
Утром я проснулся весь мокрый от пота и слабый, как младенец, стараясь соединить воедино обрывки снов, в которых реальность так причудливо переплелась с болезненной фантасмагорией.
«Инородный белок попал в кровь, – констатирую я своё состояние. – Надо удалить из-под ногтя теперь уже такой болезненный источник заражения…»
Я попытался иголкой, протёртой несколько раз спиртом, вынуть из-под ногтя микроскопическую косточку и, в конце концов, раскровянив палец, мне это удалось. Залив уже слегка загноившуюся ранку йодом, я свалился на нары, не имея сил даже на то, чтобы сменить влажное бельё.
Где-то к обеду я вернулся в действительность из полуобморочного состояния, наверное, только потому, что меня всего трясло от, казалось, насквозь пронизывающего холода. В нетопленном с вечера зимовье было действительно студёно, да ещё так и не высохшая на теле до конца одежда липла к нему холодными складками. Я вновь, как и утром, когда поставил себе точный диагноз, пощупал подмышечные лимфоузлы. Они увеличились с размеров крупной горошины до маленьких грецких орехов… С трудом, клацая от холода зубами и поминутно боясь потерять сознание, я слез с нар, затопил печь. Поставил на неё закопчённый большой чайник… В аптечке нашёл шприц, иглу и ампулы пенициллина. В старой консервной банке, когда-то начисто вылизанной собакой, прокипятил иглу, шприц, и сделал себе первый укол, опять забывшись гулким сном, вновь не имея больше сил переодеться…
Дней пять, наверное, потом – утром и вечером, всё более и более приходя в себя, я делал себе инъекции то в правое, то в левое бедро. В правое втыкать иглу было удобнее…
Ел я во все эти дни лишь чуть-чуть, а пил очень много.
Дня через три после первой инъекции заушные и паховые лимфоузлы уже перестали прощупываться, а подмышечные были увеличены лишь немного.
К концу недели я был очень слаб, но чувствовал себя теперь почти здоровым. Тут-то на меня и напал такой зверский жор, что я никак не мог насытиться и ел почти постоянно. За день я однажды умудрился съесть полведра варёного мяса и выпить почти столько же крепкого чая с различными целебными травами, пучки которых были подвешены у потолка. Но больше всего во время болезни мне нравился наваристый бульон с сухарями.
Я мысленно благодарил лося за прекрасную еду. И мысленно же просил у него прощения.
«Ты ведь тоже меня чуть не угробил, зверюжина. Теперь мы с тобой – в расчёте».
Расчёт был, конечно, не полный, не равнозначный. И, может быть, поэтому, где-то в глубине души застрял, застыл во мне недоумённый взгляд сохатого, с явно читаемым в нём вопросом: «За что?!» На который у меня не было ответа.
Я вышел из зимовья в солнечный зимний блестящий белый день и первый раз за неделю по-настоящему накормил отощавших, встретивших меня голодным скулежом собак, наложив им до отвала специально сваренной для них каши с мясом… Когда собаки нахватались варева, – быстро умяв все, до отупения, до опузырения, до сытой икоты, – я запустил их в зимовье, а сам свалился на нары, уснув, казалось, прямо на лету. Уснув здоровым крепким сном и проспав почти сутки – до середины следующего дня. Пробудившись, я почувствовал себя теперь не только полностью здоровым, но и полным сил, вернувшихся ко мне.
Пожалуй, я мог бы спать и дольше, но меня разбудили собаки. Они сидели у двери зимовья и тихо, деликатно, жалобно поскуливали, просясь на улицу. Мне тоже надо было облегчить свой мочевой пузырь, и я выскочил за двери вместе с ними!
После отливальной процедуры, снова запустив собак, разнежившихся за эти сутки в относительном тепле зимовья, я стал готовить для всех нас еду. Псинки, сидя недалеко от печи и следя за моими движениями, то сладко зевали, то принимались чесаться, доставая задней ногой до уха. А иногда, оскалив пасть, интенсивно начинали выгрызать с боков расшевелившихся в тепле блох.
«Какой же сегодня день недели? Какое число?» – попытался припомнить я и не смог.
Включил транзистор и сквозь далёкое эфирное шипение услышал окончание фразы: «В Москве семь часов утра, в Омске – десять, Иркутске – двенадцать, Хабаровске – четырнадцать часов…»
– Точно – два часа дня, – взглянув на циферблат своих ручных часов, висевших на воткнутой меж брёвен щепке у изголовья нар, ответил я неведомому и невидимому столичному диктору.
– Сегодня первое января!.. – бодро продолжил тот. – Тысяча девятьсот…
– Вот это да! – изумился я, не дослушав конец фразы.
Значит, уже новый год. И я в прямом смысле этого слова проспал его приход. А ведь планировал, как это делают многие охотники, «выскочить» на праздник, на денёк-другой, в посёлок. От Таи там наверняка пришло письмо с поздравлениями…
Наверное, давно уже растаяли те белые снега, на которых я выводил имя Тая. В звуках которого мне слышалось и: Та – единственная для меня девушка, лучше которой, казалось, не могло никого быть на свете… Я – там тоже читалось. Та + Я… Но что-то, увы, не сложилось, как хотелось, как предполагалась, в этой немудрёной формуле…
Угадывалось в этом имени и что-то Тая-щее в себе неизъяснимую та-инственность, неразгаданность тай-ны. Запах таящих снегов, так волнующих и человека, и зверя, и птицу – в нём тоже присутствовал…
Да, и мои мечты о том, чтобы стать знаменитым, получить Нобелевскую премию в области литературы, купить яхту, отделанную морёным дубом с ореховыми панелями внутри, присвоить ей имя Тая, – тоже стремительно и безболезненно тая-ли.
Не загадывая далеко вперёд, я постепенно снова учился радоваться мелочам. Тёплому полуденному солнцу. Первому подснежнику, вытаявшему у завалинки дома с южной стороны. Тому, что я очень скоро и, скорее всего, навсегда покину этот грустный и пустынный берег… А может быть, всё это были не такие уж и мелочи?..