Я то чувствую — будто слезы по моим щекам текут, и все так вокруг сияет, и так я себя почувствовал, будто молодой, и сижу среди полей майских, полной грудью тот воздух последождевой вбираю, и уж вспомнить не могу, что я такое мрачное до этого писал. Тогда же и стихотворение рассказал — это стихотворенье, среди многих иных, сейчас предо мною, в пожелтевшей тетради одного из моих героев — и не скажу какого, так как не имеет это значения:
— После долгого зимнего сна,Земля вся объята весною;И нежная листьев копна,Шепнет над моей головою.
И в сердце безмолвный вопрос:«Неужто уже пробудилась,И лист тот и вправду пророс,Иль это мне только приснилось?»
А, сердце так к снегу привыкло,К унынью холодный полей,От этого пенья отвыкло, —И нынче все в вое чертей!
Но вот, на страданье ответ:Раскат — первый, радостный гром,И льется небесный привет,Сияя могучим дождем.
Пройдет, вдалеке отшумит,А в небе уж радужный свет,Так нежно душе говорит:«Мы вспомним во мраке всех лет,
Как после безбрежной зимы,Вновь жизнь с новой силой цветет,И радуг мудрейших томы,Нам в душу прохладою льет».
* * *
Тарс, наконец, тяжело дыша, остановился. Он весь был покрыт кровью — собственной и голубиной. Так же, вокруг лежали разбитые тела голубей — пол был устлан этими телами, и окровавленными перьями. Осталось всего лишь несколько голубок, и они с горестными криками кружили под потолком. Вообще же, пещера, еще недавно такая теплая и уютная, преобразилась теперь в нечто мерзкое — это была уже какая-то бойня, чуждая всякой жизни, всякому разуму.
— Вы мне все расскажите! — бешено выкрикнул Тарс, а оставшиеся голубки устремились к выходу. — Держи их! — выкрикнул Тарс горбатому, который так ничем и не вооружился, но отбивался, все это время, могучими своими кулачищами.
Горбатый слишком запыхался, да и был он хоть и сильным, но неуклюжим, а потому птицам без труда удалось проскользнуть, между его расставленных рук.
— Ушли! — в ярости выкрикнул Тарс, а сам пошатнулся — вновь в глаза тьма метнулась — слишком уж много злобы он в последние дни пережил.
Но вот он взревел, и смахнув с израненного лица кровь, бросился к Ринэму, которому удалось за это время подняться; даже и несколько шагов сделать, но там силы оставили его — и все это время он пытался подняться — Тарс подбежал к нему, схватил за шиворот, и приподнял на колени, зашипел:
— Теперь ты все выложишь! Где этот мерзавец?! Где этот Маэглин?!
Горбатый выбежал вслед за голубями, и теперь вбежал обратно с криком:
— Она обратно летит!..
И не успел он последнее слово прокричать, как светлой, стремительной тенью метнулась через вход белая голубка, очутилась прямо перед Ринэмом, и ударившись о пол, оказалась той самой девой, которая за ним ухаживала, она нежно обхватила его за плечи, поцеловала, и обернувшись к Тарсу, что-то проговорила на своем, мелодичном, но неясном языке.
— А я знаю! Знаю! — выкрикнул Тарс, и кровью сплюнул. — Разжалобить, стало быть, меня хочешь?.. Хочешь, чтобы я его выпустил… Нет — сначала вы выложите, где этот мерзавец!.. Признавайтесь: где его прячете?!.. Где? Где?..
— Довольно уже этого. — взмолился Ринэм. — Столько уже крови навиделся, столько боли… Достаточно с меня, прошу вас, пожалуйста…
Тарс зло усмехнулся:
— Боли, крови говоришь?!.. Ты еще ничего не видел — ты еще ничего не знаешь!.. А я тебе говорю: чтобы отомстить этой падали я не перед чем не остановлюсь! И я клянусь — вы мне все выложите!..
— Но мы ничего не знаем. Вы что-то путаете… Вас, должно быть, обманули.
— Ну уж нет! Тем силам незачем лгать: они стоят выше всякой лжи! Лжешь ты, и сейчас… эй ты, горбатый, а ну помоги мне!.. Нет — точнее — это ты будешь все делать, потому что я и нанял тебя, чтобы ты исполнял всякую мерзость… А ну-ка — пододвинь его к огню — ногами в уголья, да держи покрепче — посмотрим тогда, как запоет.
Горбатый, уродливый с рожденья, никогда никем не любимый, привыкший к насмешкам и презренью — ненавидел людей; ему нравились своей злобой и уродством орки, а людей, и в особенности эльфов он готов был терзать, за пережитые унижения. Так бы он стал терзать и любого, и Тарса бы он терзал, если бы только он не был его хозяином, если бы только не чувствовал горбатый, что здесь можно немалую выгоду извлечь.
И вот он подошел, своей здоровенной, волосатой ручищей оттолкнул девушку в сторону, Ринэма же поволок к пламени, и, когда тот попытался вырваться, несколько раз, с силою ударил по лицу и в грудь — Ринэм закашлялся кровью, девушка с криком, сжав кулачки, бросилась к нему, но ее перехватил Тарс, и тут завязалась борьба, в которой Тарсу, несмотря на его силы, приходилось плохо — они катались по окровавленному полу, и вот девушка, яростно вскрикнув, вцепилась ему зубами в горло — он принялся бить ее кулаками по голове…
В это время, горбатый дотащил совсем обессилевшего Ринэма до пламени, перекинул его ноги в груду углей, сам же надавил коленом на его грудь, и вглядывался, как искажается судорогой лицо страдальца. Ринэм, в несколько мгновений, покрылся испариной, весь взмок — издал страшный, хриплый стон: он и не думал, что боль может быть такой — он пытался выдернуть из этого ада ноги, но уже не было сил. Горбатый же склонился низко-низко над его дрожащим лицом, и хрипел:
— Почему ты не родился с горбом?! Почему твой нос не похож на исполинскую болячку?! Почему, во рту у тебя зубы, а не эти вот клыки гнилостные?! Почему с рожденья ты был окружен всякими благами?! Почему я был лишен всего этого?!.. Какой я отвратительный — да?!.. А, если бы у меня все это было, то я вырос бы хорошим! Хорошими или плохими, нас делают обстоятельства!.. Ну, как тебе эта боль?! Я испытывал такую! Нравиться тебе?! Это только начало — ты у меня все выложишь!..
Тарс боролся с девой, отодрал ее от горло, теперь — бил в ярости, она же рвала его когтями, зубами. Горбатый и Ринэм тоже ничего не видели…
А, между тем, в дальней части пещеры, происходило некое движенье: там, из стены выделялся большой камень, и вот он теперь с некоторым хрустом, и очень медленно пополз в сторону. В образовавшемся проеме была лишь тьма, но вот скользнули оттуда по поверхности камня девичьи пальцы, раздался голос нежный, словно бы признание в любви шепчущий:
— Какой сильный свет. Наверное, мы ослепнем, но — через несколько минут зрение к нас все равно вернется… Слышите — слышите, как страшно стонет кто-то…
Наконец, камень отодвинулся полностью, и в проем шагнула легкая фигура Вероники. Она прикрыла свои большие, неустанно сияющие нежным душевным светом очи, проговорила совсем тихо, и едва не плача:
— …Ничего не видно. Как же стонет здесь кто-то… Бедненький, где же ты?..
Она говорила совсем тихо, и словно бы уже ласкала этого, неведомого ей страдальца. А, вслед за ней, в пещеру вошел и Барахир, и, рядом с ним и Дитье, на лице которого проступила уже значительная бородка; рядом с ним выступил и Рэнис, который нес на руках иссушенное, недвижимое тело Сикуса. За Дитье стали выходить Цродграбы: и все они были бледны, исхудали больше прежнего, и теперь походили на скелетов восставших из могил, к тому же — и в разодранных одежках. Все они закрывали глаза, стонали — так как этот, хлынувший вдруг свет, подобен был иглам для них, столько дней проведших во мраке.
— Да. Здесь есть кто-то, и здесь кровью пахнет… здесь зло какое-то. — проговорил Барахир, и выставил пред собою, длинный обломок гранита, по форме напоминающий клинок.
Цродграбы стонали: спрашивали, когда света убавиться; а глаза их, постепенно, все-таки, к этому освещению привыкали — из бывших в пещере никто, по прежнему не замечал их, хотя из прохода потянуло сильным сквозняком, и даже языки пламени всколыхнулись, затрепетали обдавая большим жаром горбатого и Ринэма. У Ринэма тряслось все лицо, и вообще — было искажено так, что и не признать в нем было человека: нет-нет — и не человек это был вовсе, но какое-то чудище в агонии мечущееся. И он, хрипел:
— Отпусти… Отпусти же!.. Все расскажу! Выпусти же меня!..
— Нет! — так же хрипел горбатый, которого тоже трясло от восторга, ибо он жаждал так вот вымещать свою злобу на всех людях. — Буду держать тебя до тех пор, пока не расскажешь все…
У Ринэма мутилось сознания, он совершенно не понимал, чего от него требуют, но боль то не уходила — ноги его насквозь пронзали тысячи раскаленных игл, и все то эта боль не умолкала — казалось, они вмещали в себя весь бесконечный ад — ничего, кроме этой боли не было. Он готов был на все, лишь бы избавиться от этого страдания, однако — не мог пошевелиться, и лишь это болезненное шипенье: «Отпусти!» — выходило из него.