или же в ватнике. Словно она и не умирала. И теперь быть ему возле другой женщины казалось несправедливым. Несправедливым по отношению к этой, другой. Потому что в душе его уже не было тех чувств, которых достойна жена, тех чувств, что теперь для него навечно остались в прошлом, с Полиной. И поэтому старику было жаль ее — несчастливую Александру Лучкову, лик которой нынче тоже явился в его сознании… А потом… Потом почему-то привиделась мертвая, кудлатая голова есаула Каплунова и ноги его в сапогах, волочащиеся за санями по снегу. Но он виделся холодно, с безразличием, его было не жалко даже во сне. Бандит он и есть бандит. А вот сколько вокруг него простых мужиков полегло, без понятия за ним шедших. Они лежали без шапок, неловко раскинувшись по заснеженным талицким огородам, один неловко обвис на пряслах, головой вниз, так и не успев перелезть. И видеть их, черных, убитых, в снегу было горько, обидно, ладно бы чужие какие были, а то свои же, семейные русские мужики из ближней округи. Ох, жалко… Но вместо них уже четко виделся Генка Смородин, а может, и Фирс, кидающий чурки в огонь, говорящий немыми губами спокойно и ласково: «Опасаисси, паря?.. А ты на меня надейся… Надейся. Выбора тебе нет». И Сергуня, чувствуя себя перед этим Смородиным совсем маленьким, растерялся. Хотел и не знал, что сказать, и, ощутив сильный холод, вдруг возвратился из сна. Ощутил, как пробирает по позвоночнику дрожь. Поерзал, спиной придвинулся ближе к костру. И попытался снова уснуть, но Фирс, давно истлевший, несуществующий, не оставлял его, не покидал воображения. Может быть, оттого, подумал старик, что это через него, Сергуню, Фирс прекратил свою жизнь? Но ведь имел же он выбор! Кивни он тогда на парнишку, укажи, где их отряд, засевший в лесу, и жил бы себе, как раньше, пас бы коров да шорничал. Ан ведь нет — дотерпелся до смерти. И еще Сергуня подумал: неужто же Фирс, живший сыто, в достатке, понимал, ради чего все это? Ради какого будущего? Или это любовь его к людям была сильней, чем к себе? И он на глазах у бабы своей и детишек, на глазах всей деревни, корчась на лавке от последней, невыносимой боли, так и помер в этой великой любви. Так и помер. Видно, уж так…
«И память ему за это должна быть такая же!» — вдохновенно решал Сергуня, Надо будет пойти к председателю Пашке Сухареву и доложить ему все путем. Криво ли, плохо ли, а рассказать. Он хоть молодой, а дельный, должен понять и записать Фирса там, на обелиске, в табличку, рядом с другими героями. И еще надо съездить к Генке Смородину в Талицу и все рассказать, не таясь. Уж сколько раз он туда собирался. Ехать верст двести, однако. Да разве это помеха? Пусть узнает про деда. А то кто же ему расскажет?.. И от этого неожиданного и простого решения Сергуня почувствовал радость и душевное облегчение, будто сделал уже это дело. Он даже сел на минуту на хрустких ветках, завязал потуже ушанку под горло. И снова улегся, довольный, лицом к костру, к прогорающим, красным углям, поправил под головой рюкзак и закрыл глаза.
Нет, думал он с утехой, все же складно и счастливо протекла его жизнь. Обижаться не приходилось. Помимо прочего сколько было в ней всяких удач, сколько радостей. Каких только праздников не было встречено! Каких только песен не сыграно!.. На праздники, особенно октябрьские, они сходились обычно у Зинаиды, в ее просторном дому. Как раз к октябрьским сразу после войны вернулся и ее Алексей, целехонький, невредимый, вся грудь в медалях. Зинка заполошно бегала по соседям — собирала посуду. К вечеру в избе набилось народу, все больше девки и вдовые бабы, поизношенные за войну тяжелым мужицким трудом. Привели ребятишек — куда ж их девать. Посажали на печку, на теплые семечки.
Бабы хлопочут над столом, расставляют, раскладывают. Принесли с собой, кто что мог — кто хлеб, кто яички, кто миску капусты. А иные с порога проходили прямо к столу и, расстегнув ватник, вытаскивали из-за пазухи теплый графинчик с брагой или заветную бутылочку. Полина напекла пирожков с морковью. А счетовод Тихон Глушков в вечных своих очках на веревочке, худой и болезненный, принес керосину в пузырьке и запасное стекло для лампы.
В избе все шумят, рассевшись за длинным столом, с завистью поглядывают, как на молодых, на Алексея и Зинку, сидящих в конце стола. Ярко светит трехлинейная лампа, и подвижные тени за спинами, словно сами собой, пляшут по стенам. Графин с мутной брагой кланяется не уставая. И Сергуня в который уже раз первым тянется через стол, объединяя все в один тост:
— А ну! Милые!.. За октябрьску!.. За победу! За родимых наших.
Полина одергивает его за рукав, сажает на место.
Глаза у баб блестят. Руки делают неверные жесты, потому что и правда наши возвращаются с победой. И у Мартьяновых старший вернулся, и у Котаревых. И всем чудится близкая радость и счастье. Зинаида тоже выпила, раскраснелась. Сидит возле мужа — уже не мужичка — жена, в кашемировом подаренном платье, соседок потчует. И он лихо пьет, по-хозяйски, с улыбочкой курит, закинув руку ей за спину, на спинку стула. И плывет по избе сладкий забытый дым папирос.
За столом среди баб в белом тонком платке по плечам красавица Шурка Лучкова — Лучиха. Чернобровая, тихая, вдовая в двадцать лет. Рядом пристроился счетовод Глушков. Накладывал ей в тарелку закуски. За круглыми стеклами — плавали глазки далекими точками:
— Я, Александра Ивановна, как человек одинокий, испытываю душевную пустоту. И понимаю страдания вашего одинокого сердца…
— А ну, Алексей, сыграй, — попросила Полина. — Ту, что раньше играл. До войны.
Он отмахнулся:
— Да я уж все то позабыл.
Но все подхватили:
— Сыграй, фронтовик! Сыграй!
И тогда Зинаида достала из шкафа гармонь, бережно замотанную в тряпицу, и, развернув, поднесла Алексею.
Звякнув медалями, он небрежно закинул ремень за плечо и, не выпуская из губ дымящейся папироски, тихонечко растянул меха. Тонкий звук поплыл по избе, протяжный, печальный. Все сразу смолкли, прислушались. Звук все плыл, ширился — возвращал прошлое. Алексей не очень-то бойко перебирал кнопки — вверх-вниз, и опять — вверх-вниз. Все не мог никак вспомнить той красивой, довоенной мелодии. Но даже от этих первых неясных звуков души у баб всколыхнулись. И, подчиняясь неясному, общему зову, одна за другой они вставали и торжественно