— Нет, я останусь!!! Я останусь!!! Правда так правда!!!
5. Вика Снегирева
Терять мне нечего, а трусить стыдно, потому что я знаю — жизнь мне не задалась. Я и сюда, на эту встречу, пришла для того, чтоб попытаться вернуть себе надежду, что что-то изменится, что мое показное счастье вдруг снова покажется настоящим, а не мнимым. Но вместо этого я услышала:
— Тень, знай свое место!!! Ты только тень, и знай свое место!
Не могу я принять Ксанкиного великодушия, не могу я вновь оказаться ниже и хуже ее. Может быть, я плохой человек, но я такой человек, и если они думают, что я побоюсь открыть свое истинное лицо, то они ошибаются. Но для этого надо начать сначала, потому что история с брошкой следствие, а не причина. Причины же совсем другие, и их много.
До сих пор не знаю, почему из громадного числа девочек, которые хотели с ней дружить, Ксанка выбрала меня. Может, ей понравилась моя молчаливость, мое умение слушать, что бы она ни говорила, может, это была тяга противоположностей — не знаю. Но она стала мне другом, и, боюсь, искренним. Почему «боюсь»? Потому что вообще-то не очень верю в искренность этих школьных девчоночьих дружб. И тогда не верила. Я понимаю, что мое неверие низко, что моя подозрительность и скрытность не те черты, которые привлекают к себе внимание и любовь других, но я такая, и ничего уж тут не попишешь. С детства была неловка, неуклюжа, не уверена в себе, а родители, вместо того чтоб как-то это поправить, еще больше меня пришибали своими замечаниями и мелочной дерготней. Они готовили меня для суровой, как говорит мой муженек, жизни. Они внушали мне, что жизнь состоит из будней и мелких, вздорных хлопот. По крайней мере, сами они жили так: то стирали, то ремонтировали квартиру, то пересыпали вещи нафталином, то собирались на дачу или с дачи, и всегда всё делали в спешке, кричали друг на друга и на меня, а я считала, что другой жизни на свете и не существует. И вот с такими взглядами я попала в дом Ксаны… А там все было не так… Мама Ксаны, которая была лет на пять старше моей мамы, выглядела лет на пятнадцать моложе, она никогда не кричала, почти никогда, по крайней мере, на моих глазах, не стирала и не мыла пол, но почему-то у них в доме было больше порядка, чем у нас, больше уюта, и я, бывая в их доме, всегда мечтала, что, когда я вырасту, у меня будет так же. Я часто видела у них мужчину, которого Ксана и ее мама называли Ромкой. Вроде бы он любил Евгению Александровну, но у него была больная жена, и он не мог ее оставить. Я не рассказывала в своей семье об этом Ромке, потому что чувствовала, что расскажи я о нем своим родителям, и все будет вываляно в грязи, поставлено с ног на голову. Мне же было почему-то необходимо сохранить эту странную семью (считая и Ромку) в неприкосновенности, потому что они трое, их образ жизни, их покой и радость, для меня были как надежда на другую, отличную от жизни моих родителей, не суровую жизнь. Жизнь без кухонного чада, без разговоров об очередях и дефиците. А как взрослые принимали нас, детей, Ксаниных друзей и подружек! Нас кормили и, что было еще важнее, нас выслушивали, с нами играли в лото, нас водили в театр. Я завидовала Ксане, я считала, что ей легко было стать такой, какая она была, потому что ей много было дано при рождении, дано даром, ей даны семья и любовь. Помню, моя мать как-то сказала мне: «Зря ты дружишь с этой Ксенией… Рядом с ней ты выглядишь совсем замухрышкой. Ты уже взрослая и должна понимать, что подруг надо выбирать разумно: чтоб она была хуже тебя, но, конечно, не совсем уродина. Чтоб она не отпугивала твоих мальчиков, но и не отбивала их… А эта Ксана уж такая хитрая штучка, да еще и хороша…»
Но моя мать была не права. Не была Ксана хитрой штучкой, как не была и такой уж сногсшибательной красавицей. Если объективно, то я внешне была не хуже Ксаны, потому что в ее внешности было что-то нарочитое, будто специально выращенное в теплице, а я была просто здоровой, красивой, краснощёкой девочкой, правда, обезображенной безвкусной одеждой и дурными манерами. Но мне так хотелось открыть тайну Ксанкиного очарования, так хотелось, чтоб эта тайна оказалась низкой и гаденькой, что я приняла к сведению мамины слова, всего лишь приняла к сведению и отложила в уме, как на счетах.
Потом Ксана влюбилась в Алешку. Поначалу я только хохотала над этой ее странной привязанностью, даже торжествуя в душе над тем, что Ксане изменил вкус. Но была у Ксаны одна особенность, которую я до сих пор не могу объяснить какими бы то ни было реальными причинами, потому что это уже из области таинственного. Если Ксана брала в руки какую-то вещь или обращала пристальный и заинтересованный взгляд на какого-то человека, то эта вещь и этот человек становились всем интересны, играли, если можно так выразиться, всеми гранями. Так засверкал под ее взглядом Алешка, ставший в скором времени необычным и интересным даже для меня. Любое его слово, любой его поступок Ксана объясняла так, что он становился героем не только в ее, но и в моих глазах.
— Представляешь, шел по улице, говорил мне что-то про электронику и свалился в люк. Вылез и как ни в чем не бывало стал продолжать. Удивительно смешно и трогательно, правда?
Он казался ей смешным и трогательным, добрым и беззащитным, и она находила подтверждение этому в каждой мелочи. Из ее слов вырастал образ. Образ настоящего мужчины, которому можно довериться, которого можно любить. И я прониклась. Полюбила, как мне показалось тогда. Нечего объяснять, какая это была бессмысленная, страшная и одинокая любовь, хотя это и была не любовь, а выдумка. Такая же выдумка, как образ Алешки, сочиненный Ксаной от начала до конца. И все-таки сейчас я все больше склонна думать, что пока Алёшка был с Ксаной, он был таким, как она говорила, потому что её вера в него была такой сильной и заинтересованной, что могла изменить его. А может быть, и изменять его не было нужды, а просто существовали на свете два Алешки: один для меня и другой для Ксаны, и, если бы сейчас он был не моим, а Ксаниным мужем, то это был бы не тупой самодовольный мещанин, а прекрасный добрый человек, душа человек. Весь вечер он раздражал меня своими идиотскими высказываниями о литературе и искусстве, бабскими замечаниями мне на ухо: «А салфетки-то не дала» и так далее. Его тупость и заурядность заметили, по моему, все, но совершенно напрасно Знайка обвиняла меня. Не могла я влиять на него, не могла ничего ему объяснить и рассказать, потому что его ничто не интересовало, кроме посконно-суровой жизни, которая является уделом совсем не взрослы людей, но дурно воспитанных инфантильных мальчиков и девочек, которые с помощью такой якобы серьезной жизни пытаются утвердиться в жизни истинной. Я помню, как я и сама с помощью этой проклятой житейской мудрости, доставшейся мне по наследству, и вульгарного кухонного пессимизма пыталась встать над той же Ксаной, прикинуться более взрослой и понимающей, чем она с ее светлым взглядом на людей и будущую свою жизнь. Я «знала», что жизнь сурова, а все люди предатели, что мужчины подонки, а женщины лгуньи. Это-то «знание» позволило мне совершить предательство и налгать так, что я рассчитываюсь до сих пор. Я ведь была почти уверена, что поступаю хоть и не очень хорошо, но «как все». Только потом до меня стало медленно доходить, что эти среднеарифметические «все» так, как я, не поступили бы. Но дороги назад уже не было.
— Ну Вика, ну пожалуйста, ну расскажи, что там случилось… Что было с этой твоей брошкой, а? — теребила меня Лялька. Остальные молчали.
— Брошка не пропадала, — сказала я отчетливо, глядя в глаза своему мужу. Алешка не хотел моей правды. Как же, ведь я не какая-то чужая девочка вроде Ксаны, а своя, жена, почему ко мне и положено относиться иначе: бережно и осторожно, как к личному имуществу. Ему, конечно, было тяжко, ему, как всегда, не хотелось знать правду, но мне-то хотелось ее сказать. Почему я выбрала такой неудачный момент, почему заговорила при свидетелях? Да потому, что мой муж живет только при свидетелях: мыслит, любит и думает только при свидетелях. Я — это уже не свидетель, я для него вроде правой руки или левой ноги, при мне он не стесняется быть самим собой. А сам по себе он хитрит, а не мыслит, выгадывает, но не любит, а уж слов своей «правой руки» или «левой ноги» не слышит в упор. У него и память-то устроена так, что он помнит только то, что случилось при народе, а спроси у него, о чем он думает перед сном, — не ответит, потому что не знает. Потому что ничего не думает, по крайней мере, такого, что можно было бы назвать мыслями.
— Брошка не пропадала, просто она почему-то нашлась не там, куда я ее положила, не в большом отделении портфеля, а в маленьком карманчике…
— Это я брала ее… Я хотела еще посмотреть и, наверное, положила не туда, — сказала Ксана, краснея густо и мучительно.